Доктор Смит изумленно ахнул, рассмеялся и хлопнул архиепископа по спине.

— Да вы молодчина! Будьте спокойны, я не разболтаю, что вы сказали. Но пока что ребенок жив, и, по-моему, сейчас нет никакого смысла его убивать.

А Энн подумала: хотела бы я знать, что бы вы ответили, архиепископ, если бы это был ваш ребенок.

Часа через три, когда предвечернее солнце уже печально клонилось к окутанной туманом громаде горы Бартл-Фрир, доктор Смит вышел из спальни.

— Ну вот, кончилось, — сказал он, явно довольный. — У Мэгги еще много всякого впереди, но, даст бог, все будет хорошо. А родилась девчонка, тощенькая, слабенькая, всего пяти фунтов весом, до безобразия головастая, и с бешеным нравом, под стать ее огненно-рыжим волосам. Я в жизни еще не принимал такого огненно-рыжего младенца. Эту кроху даже топором не прикончишь, я-то знаю, я почти что попробовал.

Сияющий Людвиг откупорил давно припасенную бутылку шампанского, наполнил бокалы, и все пятеро — священник, врач, акушерка, фермер и его калека жена стоя выпили за здоровье и счастье молодой матери и громко вопящего злонравного младенца. Было первое июня, первый день австралийской зимы.

На смену акушерке приехала сиделка, она должна была оставаться в Химмельхохе, пока Мэгги не окажется вне опасности. Врач и акушерка отбыли, а Энн, Людвиг и архиепископ пошли взглянуть на Мэгги.

На этой двуспальной кровати она казалась такой крохотной, такой худенькой, что архиепископу Ральфу пришлось запрятать в дальний уголок памяти еще и эту боль — позднее надо будет извлечь ее на свет, и обдумать, и стерпеть. Мэгги, бедная моя, исстрадавшаяся, потерпевшая крушение Мэгги… я всегда буду тебя любить, но я не могу дать тебе того, что дал, хоть и против своей воли. Люк О'Нил.

А причина всего — крикливый комочек мяса — лежала в плетеной колыбели у дальней стены и знать не знала тех, что обступили ее и разглядывали. Новорожденная сердито кричала, кричала без умолку. Наконец сиделка подняла ее вместе с колыбелью и унесла в комнату, которая отныне стала детской.

— Что-что, а легкие у нее здоровые, — сказал архиепископ Ральф, сел на край кровати и взял бескровную руку Мэгги в свои.

— По-моему, жизнь ей не очень понравилась, — улыбнулась в ответ Мэгги. Как он постарел! По-прежнему крепкий и стройный, но как будто прожил сто лет. Мэгги повернула голову к Энн и Людвигу, протянула им свободную руку. — Милые, добрые мои друзья! Что бы я делала без вас? А от Люка нет вестей?

— Пришла телеграмма, он очень занят, приехать не может, но шлет вам наилучшие пожелания.

— Очень великодушно с его стороны, — сказала Мэгги. Энн быстро наклонилась, поцеловала ее в щеку.

— Мы пойдем, дорогая, не будем мешать. Уж, наверно, вам с архиепископом есть что порассказать друг другу. — Энн оперлась на руку мужа, пальцем поманила сиделку: та изумленно разглядывала священника, будто глазам своим не верила. — Пойдемте, Нетти, выпейте с нами чаю. Если вы понадобитесь Мэгги, его преосвященство вас позовет.

— Как же ты назовешь свою крикунью дочку? — спросил архиепископ, когда дверь затворилась и они с Мэгги остались вдвоем.

— Джастина.

— Очень хорошее имя, но почему ты его выбрала?

— Вычитала где-то, и мне понравилось.

— Она нежеланный ребенок, Мэгги?

Мэгги страшно осунулась, на исхудалом лице остались, кажется, одни глаза; глаза эти, кроткие, затуманенные, тихо светились, в них не было ненависти, но не было и любви.

— Наверно, желанный. Да, желанный. Я столько хитрила, чтобы заполучить ее. Но пока я ее носила, я к ней никаких чувств не испытывала, только и чувствовала: я-то ей нежеланна. Мне кажется, она никогда не будет моим ребенком или дочерью Люка, она будет ничья. Мне кажется, она всегда будет сама по себе.

— Мне пора, Мэгги, — негромко сказал Ральф. Ее глаза холодно блеснули, губы искривила недобрая гримаса.

— Так я и знала! Забавно, как мужчины всегда спешат удрать от меня и забиться в щель! Он поморщился.

— Не надо так зло, Мэгги. Мне невыносимо уехать и помнить тебя такой. Прежде, что бы с тобой ни случилось, ты всегда оставалась милой и нежной, и это было мне в тебе всего дороже. Не изменяй себе, пусть все, что произошло, тебя не ожесточит. Я понимаю: наверно, это ужасно, что Люк так невнимателен, даже не приехал, но не изменяй себе. Тогда бы ты перестала быть моей Мэгги.

Но она все смотрела на него чуть ли не с ненавистью.

— А, перестаньте, Ральф! Совсем я не ваша Мэгги и никогда вашей не была. Вы меня не хотели, это вы толкнули меня к нему, к Люку. Что я, по-вашему, святая? Или, может, монахиня? Ничего подобного! Я самая обыкновенная женщина, и вы испортили мне жизнь! Сколько лет я вас любила, и никто больше не был мне нужен, и я вас ждала… я изо всех сил старалась вас забыть, а потом вышла за него замуж, потому что мне показалось — он немножко похож на вас, а он вовсе меня не хочет, и я ему не нужна. Неужели это такие уж непомерные требования к мужчине, когда хочешь быть ему нужной и желанной?

Она всхлипнула, но тотчас овладела собой; впервые он заметил на ее лице страдальческие морщинки и понял: этих следов не изгладят ни отдых, ни возвращенное здоровье.

— Люк неплохой человек и даже не без обаяния, — продолжала Мэгги. — Мужчина как мужчина. Все вы одинаковы, этакие огромные волосатые мотыльки, изо всех сил рветесь к какому-нибудь дурацкому огоньку, бьетесь о прозрачное стекло и никак его не разглядите. А уж если ухитритесь пробраться сквозь стекло, так лезете прямо в огонь и сгораете, и конец. А ведь рядом тень и прохлада, есть и еда, и любовь, и можно завести новых маленьких мотыльков. Но разве вы это видите, разве вы этого хотите? Ничего подобного! Вас опять тянет к огню и вы бьетесь, бьетесь до бесчувствия, пока не сгорите!

Он не знал, что сказать, она вдруг повернулась к нему новой, прежде неведомой стороной. Было в ней это всегда или появилось оттого, что она исстрадалась, несчастна, брошена? Мэгги — и вдруг говорит такое? Он почти и не слышал ее слов, его слишком потрясло, что она способна так говорить, и потому он не понял, что это кричит в ней одиночество и сознание вины.

— А помнишь, в тот вечер, когда я уезжал из Дрохеды, ты подарила мне розу? — спросил он с нежностью.

— Да, помню.

Голос ее прозвучал безжизненно, гневный огонь в глазах погас. Теперь она смотрела как человек, который уже ни на что не надеется, глазами, ничего не говорящими, стеклянными, как глаза ее матери.

— Эта роза и сейчас со мной, в моем требнике. И каждый раз, как я вижу розу такого цвета, я думаю о тебе. Я люблю тебя, Мэгги. Ты — моя роза, твой прекрасный человеческий образ и мысль о тебе всегда со мной.

И опять опустились углы ее губ, а глаза вспыхнули гневно, почти ненавидяще.

— Образ, мысль! Человеческий образ и мысль! Вот именно, только это я для вас и значу! Вы просто романтик, глупый мечтатель, вот вы кто, Ральф де Брикассар! Вы ровно ничего не смыслите в жизни, вы ничуть не лучше этого самого мотылька! То-то вы и стали священником! Будь вы обыкновенный человек, вы бы не умели жить обыкновенной жизнью, вот как Люк не умеет, хоть он-то и обыкновенный! Говорите — любите меня, а сами понятия не имеете, что значить любить, просто повторяете заученные слова, потому что воображаете — это красиво звучит! Ума не приложу, почему вы, мужчины, еще не исхитрились совсем избавиться от нас, женщин? Вам ведь без нас было бы куда приятней, правда? Надо бы вам изобрести способ жениться друг на друге, вот тогда бы вы блаженствовали!

— Не говори так, Мэгги! Прошу тебя, дорогая, не надо!

— Уходите! Видеть вас не хочу! И вы кое-что забыли про ваши драгоценные розы, Ральф: у них есть еще и острые, колючие шипы!

Он вышел, не оглядываясь.

На телеграмму с известием, что он стал отцом и может гордиться дочерью весом в пять фунтов по имени Джастина, Люк даже не потрудился ответить.

Мэгги медленно поправлялась, стала прибавлять в весе и дочка. Быть может, если бы Мэгги кормила сама, ее соединили бы с этим тощеньким капризным созданием более прочные узы, но в пышной груди, к которой с наслаждением льнул Люк, не оказалось ни капли молока. Вот такая насмешка судьбы, а впрочем, это справедливо, думала Мэгги. Она добросовестно, как оно и полагается, пеленала и поила из бутылочки крохотное существо с красной рожицей и огненно-рыжим пухом на голове и все ждала, что внутри всколыхнется какая-то чудесная, всепоглощающая нежность. Но ничего такого не случилось; не было ни малейшего желания осыпать эту крохотную рожицу поцелуями, тихонько кусать крохотные пальцы и проделывать еще тысячу глупостей, что так любят проделывать матери со своими младенцами. Не было ощущения, что это — ее ребенок, и он так же мало тянулся к ней, так же мало в ней нуждался, как и она в нем. Он, он! Мэгги даже не вспоминала, что о дочке надо говорить — она.