Молено, впрочем, заметить, что с XV века указанный искусственный стиль становится господствующим и в севернорусских житиях. Выше[562] мы пытались указать литературный материал, с помощью которого возводились такие здания, и зодчих, давших образцы такой литературной постройки: житие, получившее свою первоначальна основу в песнях церковной службы, в дальнейшем развитии приняло в себя элементы церковного слова, и влиятельнейшими руководителями в этой переработке были писатели, пришедшие со стороны, незнакомые непосредственно с местными условиями, среди которых выросли описываемые ими лица, но твердо знавшие тот идеал, который лежит в основе агиобиографии, и литературные приемы, необходимые для достойного его изображения. Сообразно с своим характером и литературными источниками эта новая форма, оставшаяся с тех пор господствующей в древнерусской литературе житий, была так же близка к богослужению, как и проложная: в старых списках службы преп. Сергию Радонежскому находим указания, что на шестой песне канона читались или украшенная Пахомиева редакция жития этого святого, или проложное ее сокращение, сделанное тем же писателем. Сообразно с теми же источниками в дальнейшем развитии новой формы постепенно исчезала грань, отделяющая житие от церковного панегирика: если в макарьевское время появился ряд новых редакций житий, названных похвальными словами, то, с другой стороны, под заглавием жития можно встретить похвальное слово, лишенное биографического содержания.
Рядом с господствующим стилем развивались пошибы, в некоторых чертах от него отступавшие. Выше рассмотрена группа житий XVI и XVII веков, в основании которых можно заметить чисто историографическую цель: не покидая приемов искусственного стиля, стараясь держаться на высоте его риторических требований, они, однако ж, стремятся расширить свое фактическое содержание на счет общих мест жития. Немного раньше начали появляться произведения другого характера, в которых мы указали падение господствующего стиля житий: мало заботясь о фактическом изучении, неизвестные составители их еще меньше думали о стилистической обработке, отступали не только от принятых в агиобиографии приемов риторического изобретения, но иногда и от обязательного для нее церковного языка, приближаясь в своем изложении к живой речи. Оба видоизменения установившегося стиля были переходом от жития к простой биографии. Есть некоторый интерес в исследовании происхождения этих видов: оно поможет не преувеличивая оценить их значение в общем движении древнерусской литературы; притом условия, заставлявшие отступать от господствующего стиля, бросают свет на основные элементы этого последнего, рассмотрение которых составляет главный вопрос в литературной критике жития. Если изложенное выше предположение об источнике, из которого житие заимствовало свою основную мысль и первоначальные литературные формы, имеет долю вероятности, легко понять, что житие должно было получить очень специальное литературное значение: не всякая биография заслуживала названия жития и не всякое лицо, заслуживающее биографии на наш взгляд, могло стать достойным предметом жития. Житие было неразлучно с представлением о святой жизни, и только она имела право на такое изображение. Единственный интерес, который привязывал внимание общества, подобного древнерусскому, к судьбам отдельной жизни, был не исторический или психологический, а нравственно–назидательный: он состоял в тех общих типических чертах или нравственных схемах, которые составляют содержание христианского идеала и осуществление которых, разумеется, молено найти не во всякой отдельной жизни. Для такого изображения судьбы лица нужна не критика, не фактическое изучение.
Но и для древнерусского агиобиографа были неизбежны случаи, когда вопрос об историческом факте выступал наверх перед этими нравственными схемами: так бывало, когда лицо, за жизнеописание которого он брался, стояло слишком близко к историческим событиям, занимавшим общество, а сам он был слишком близок к описываемому лицу, чтобы забыть подробности этих событий или пренебречь ими. До XVI века, когда устанавливайся искусственный стиль житий, сравнительно большую ровность и полноту фактического изложения и меньшую наклонность к общим риторическим распространениям можно заметить в житиях князей. Стремление изменить задачи жития, обратить его в полный, свод известий разных источников о лице и его исторической обстановке обнаружилось в XVI и XVII веках, особенно в житиях князей и высших представителей церковной иерархии. Естественно, что встреча с явлениями, удалявшимися от церковной сферы в тесном смысле, заставляла и писатем в выборе биографического материала выступать из тесных рамок жития, намеченных в кондаке и икосе. Но и в кругу монастырской жизни, стоявшей в стороне от главных центров мирских общественных интересов и служившей преимущественным рассадником типов для житии, биографу встречались положения, которые усиливали его внимательность к простым житейским подробностям описываемой жизни. С половины XIV века развитие монастырской колонизации выставило необозримый ряд подвижников, основывавших монашеские общины в лесных пустынях. Благоговейное воспоминание, которое основатель оставлял по себе в братстве и окрестном населении, большей частью не скоро облекалось в формы церковного чествования, но возбуждало желание сберечь, записать черты его жизни, пока они были свежи в памяти. В этом отношении любопытно признание первого биографа Даниила Переяславского, что его заставило приняться за перо желание всех знавших и любивших святого старца видеть и почитать его житие. До церковной канонизации жизнеописатель имел больше простора для своего пера: он и тогда искал в описываемом лице знакомых ему черт идеального типа, но ничто не заставляло его избегать и простых житейских подробностей, не подходивших под принятые в житиях обобщения, ибо он писал свою повесть не для церковной службы, делавшей такие обобщения обязательными для биографа, а для читателей–современников, в памяти которых подробности о жизни знакомого им человека и в своем реальном виде еще не потеряли живого интереса. Таким образом, здесь большая простота биографического рассказа, близость его к действительности была следствием того, что он по своему происхождению и назначению удалялся от церковной службы. Думаем, что этим обстоятельством преимущественно объясняется появление и размножение с XV века простых биографических записок, авторы которых, не принимая на себя обязанности писать полную биографию и не стесняясь рамками жития, тем с большею простотой и откровенностью излагали наиболее близкие и дорогие для них воспоминания. Характер этих записок разделяют и жития, написанные до канонизации, независимо от церковной службы, образчики которых мы видели в биографиях Иосифа Санина, Даниила Переяславского и во многих других житиях XVI—XVII века: свободные от условий, налагаемых церковной службой, писанные под влиянием мысли о любимом и уважаемом старце, а не о святом, прославленном церковью, они отличаются живостью черт и близостью к действительным явлениям жизни.
Удаление от непосредственного влияния церковного богослужения сказывалось не на одном выборе биографического содержания жития: может быть, еще заметнее отражалось оно на изложении этого содержания. Древнерусское писательство не сходило с той наивно–искусственной ступени развития, когда литературная форма, соответствующая известному содержанию, создавалась не столько сущностью самого предмета и настроением авторской мысли, сколько назначением литературного труда и чисто внешними, условными приемами слога и общих мест. Смотря по этому назначению, один и тот же предмет или излагался простой, безыскусственной речью, или наряжался в торжественную одежду пышных слов и ухищренных оборотов, хотя при этом высота мысли и сила чувства являлись очень часто в обратном отношении к литературному стилю. Для древнерусского писателя выбор литературной одежды, идущей к известному предмету и случаю, облегчался тем же, из чего впоследствии Ломоносов создал свою теорию трех слогов, то есть существованием книжного церковно–славянского языка рядом с русской разговорной речью.