Поэт не отвечал. Он признавал справедливым все, что бы я ни сказала. Действительно! Он совершал ошибку за ошибкой. Порой, казалось, жизнь его была сплошной цепью ошибок. Иногда даже деловая женщина может ошибиться — как же тут избежать ошибок поэту? Он ведь не саддукей, отрицающий существование ангелов и бессмертие души, а верный христианин, маленький грешный раб божий, упорно верящий и в ангелов, и в человеческую доброту. У него плутовато покаянное лицо и детски наивный взгляд кутилы. Он трое суток проблуждал по стезе порока и теперь боялся идти домой, где его ждала возмущенная жена и кипа неоплаченных счетов. Он был опутан долгами, как «собственный» дом рабочего или скромного служащего, но долги его не тревожили, ибо он отмахивался от них с помощью молитвы: «…И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим».

Он вполне серьезно верил, что долги прощаются, а потому был весьма смущен, когда я с осуждением заговорила о его долгах. Тогда он попытался снова приблизиться ко мне и начал исповедоваться, чистосердечно признавая свои грехи и пороки. Но поскольку грех в его представлении означал только стыд, а стыд обычно стараются переносить как можно легче, то вот он и пытался скрасить убожество своих поступков эффектным построением фраз и голубым бельмом метафоры.

— Ах, друг мой, до чего же глупы мы, жалкие люди! Маленькие будничные души рождаются, живут и умирают глупыми. В конце концов и тебе приходится раствориться в посредственности, чтобы не отличаться от остальных. В кои-то веки ты получишь от издателя крохотный вексель в оплату перлов души твоей, которые ты вынужден метать перед свиньями! Но когда-нибудь некая добросердечная женщина, которую бог наградил восхитительной внешностью, разумом и богатством, вложит в твою дрожащую руку чек, которого ты не заслужил. Тогда ты ощутишь полную обеспеченность, потребность в самоутверждении и невинное желание похвастать своим благополучием. Ты не обвенчан с презренным металлом, который, не зная покоя, бродит по всему свету, как Вечный Жид. Для тебя деньги только средство, чтобы ты мог выкупить у вечности несколько бессмертных мгновений, какую-нибудь бутылочку эликсира освобождения, удобный номер в гостинице и женщину, которой ты наизусть прочтешь литанию из последнего сборника своих стихов. Когда деньги добываются с песней, они убегают со смехом. Не успеешь оглянуться, как вдруг обнаруживаешь, что ты нищ… нищ и стар. Безденежье для тебя естественное состояние, но старость приносит тебе огорчения. В молодости ты старался быть верным своей жене, но не мог; теперь ты хотел бы изменять, но не в состоянии. Это печально. А затем ты пробуждаешься для жестокой действительности. Долго гуляешь по городу с неоплаченным счетом гостиницы и пытаешься воздействовать на своих издателей, чтобы они спасли тебя из ямы. Безуспешно. Вспоминаешь свою жену — эту, четвертую — и детей, о пропитании которых заботится издатель и великодушная комиссия домов призрения. Тебя охватывает в одно и то же время ослепительное горе и серый комплекс свинства. Идти домой ты не можешь, потому что легкомысленно промотал деньги, предназначенные семье, а в кабаках тебе ничего не дают, поскольку слава твоя не безупречна, хотя имя твое и пользуется известностью. Тогда ты вспоминаешь, что есть у тебя высокий друг, совершенно чудесная женщина, которая понимает поэзию и прощает поэтам, что живут, как свиньи, но все-таки не являются свиньями. Ты приходишь к ней, признавая всю унизительность своего положения, готовый написать оду в ее честь и траурный гимн в ее память, и, не поднимая покаянных глаз, просишь у нее помощи, лишь чуточку помощи в самый последний раз…

Тут поэт оторвал свой взгляд от пола и устремил на меня глаза, полные мольбы. Он знал, что жизнь — это вечная игра. Теперь он все поставил на одну карту и надеялся обыграть меня. Я ответила поэту на языке суровой прозы:

— Эту самую сказочку я слыхала и позавчера. Только тональность немножко изменилась. Будет лучше, если вы пойдете домой и повторите вашу исповедь жене.

— Я не могу пойти туда, ведь я живу на другом конце города. Не будете ли вы так добры, госпожа экономическая советница, подарить мне хотя бы трамвайный билет?

— Я не езжу в трамваях, у меня своя машина. Кроме того, пройтись пешком всегда полезно для здоровья.

Встав из-за письменного стола, я подала моему бывшему заведующему рекламой руку. Было уже около шести, и через час ко мне домой должна была прийти парикмахерша. Я давала поэту понять, что прием окончен, но он сидел, не двигаясь с места, и пытался пробудить в самом себе сознание собственного достоинства. Он вытер потной ладонью свой липкий старческий лоб и вдруг воскликнул дрожащим голосом:

— Да знаете ли вы, кто я такой?

Я смерила взглядом этого тщедушного фараона, восседавшего у подножия своей недостроенной поэтической пирамиды, и, встретив его глаза, сверкавшие пламенем оскорбленного самолюбия, хладнокровно ответила:

— Господин Хеймонен, успокойтесь! На меня нисколько не действует подобная мелодрама.

— Я вовсе не господин Хеймонен, а писатель Олави Хеймонен!

— Да, конечно, и писатель тоже, но, занимаясь рекламой, вы пользовались большим успехом.

— Я выпустил восемь книг!

— Знаю, знаю. Ну, собирайтесь, вам пора уходить.

— Я получил несколько государственных литературных премий, сотни безвозвратных ссуд, писательскую пенсию и…

— И тем не менее у вас вечно трудности с деньгами. Я искренне сожалею и сочувствую.

— Мои произведения переводились на другие языки, меня называют финским Верленом.

— Надо же рецензентам что-нибудь выдумывать.

— Мой образ увековечен в бронзе и в граните. Литературоведы пишут обо мне исследования и монографии. Но вы, вы, госпожа экономическая советница…

Он устремил на меня осуждающий взгляд и, подняв сжатые кулаки, воскликнул:

— Вы жестокая и бесчувственная! Вы хотите, чтобы и меня постигла судьба Алексиса Киви!

Он быстрыми шагами направился к двери, вынул из кармана какую-то веревку и сказал трагическим голосом:

— Вы хотите убить меня! Хорошо, я умру. Но вы — вы уже мертвы, вы и не жили никогда, вы даже не знаете, что значит жить! Я скажу вам прямо, госпожа экономическая советница, что вы такое. Вы просто комок сухого навоза в красиво блестящем нейлоновом чулке!

Дверь распахнулась, потом захлопнулась, и живой парадокс отправился на поиски подходящего дерева-виселицы. Поскольку я своими глазами никогда не видела самоубийства, мне теперь захотелось посмотреть, как это выглядит. Я вышла из конторы и велела шоферу следовать за поэтом. Удобно откинувшись на заднем сиденье машины, я видела спину стихотворца, шагающего к центру города. Свежий майский ветер чистил щеткой потрепанный наряд первых теплых дней и дерзко задирал женские подолы. У Шведского театра я вышла из машины и приказала шоферу все время ехать за мной, не выпуская меня из виду. Поэт попутно взглянул на стеклянную дверь ресторана «Рояль» и пошел дальше неспешным, плетущимся шагом. Взгляд его зачем-то шарил по земле, хотя совсем рядом возвышались могучие ветвистые липы и каштаны. Я издали следила за ним, и вскоре мне стало ясно его вероломство: он вовсе и не собирался вешаться! На минутку поэт остановился на бульваре Эспланады, заглядевшись на увековеченную в бронзе фигуру Эйно Лейно. Ласточки, эти трудолюбивые пернатые навозники, сбрасывали свой груз на плечи автора «Хелккавирсия». Я стояла метрах в двадцати и видела, как поэт Хеймонен провел ладонью по глазам. Он заметил у себя на глазах слезы, и от этого ему стало совсем грустно. Возможно, он вспомнил печальную судьбу Эйно Лейно и решил при удобном случае направить письмо в муниципалитет. Все же отцам города следовало бы позаботиться, чтобы поэтов — по крайней мере после их смерти — не забрасывали пометом. Почему птицам разрешали безнаказанно осквернять память поэта? Неужели парламент, этот высший комитет развлечений финского народа, не мог вмешаться и принять какой-нибудь закон для обеспечения спокойствия поэтов?