Несколько раз, по меньшей мере дважды, насколько знала миссис Гилберт, дело доходило до неофициальной помолвки, — с Тюдором Бэйрдом и молодым Холкомом в Пасадене. Она говорит так уверенно потому что — о, нет, она не должна этого рассказывать! — неожиданно войдя в комнату, заставала Глорию именно в тот момент… ну, она вела себя так, как будто была помолвлена вполне официально. Она, конечно, ни слова не сказала дочери. Естественно, она знакома с правилами деликатности, кроме того, она все время ожидала, что о помолвке со дня на день будет объявлено. Но никакого объявления так и не последовало: вместо этого появился новый мужчина.
А какие бывали сцены! Молодые люди, мечущиеся взад-вперед по библиотеке, словно тигры в клетке! Их взгляды друг на друга в прихожей, когда один уже уходил, а другой попадался ему навстречу! Молодые люди, обрекаемые на отчаяние небрежно брошенной на рычаг трубкой! Молодые люди, грозящие уехать в Южную Америку!.. А какие жалобные письма! (Она не стала вдаваться в подробности, но Дик все же понял, что некоторые из этих писем миссис Гилберт видела собственными глазами.)
…И Глория — между слезами и смехом, между печалью и радостью, влюбленная и не очень, жалкая, нервная, хладнокровная, с яростью возвращающая подарки, меняющая одну фотографию на другую в уже потерявшей им счет рамке, смывающая все в горячей ванне и начинающая все с начала — уже с другим.
И все это длилось, длилось, приобретая образ некоего постоянства. Ничто не вредило Глории, не трогало, не могло изменить. А потом словно гром прогремел среди ясного неба — она сообщила матери, что студенты утомили ее. Она не появится больше на этих танцульках.
С этого и начались перемены, — не столько в ее привычках, ибо танцевала она теперь и свиданий назначала не меньше, чем прежде, но сама суть ее отношений с мужчинами стала иной. Раньше это было предметом своеобразной гордости, средством польстить собственному тщеславию. Она была, возможно, самой известной и вожделенной юной грацией в округе, Глория Гилберт из Канзас-сити! Подумать только! И она бестрепетно пожинала плоды этой известности — наслаждалась столпотворением вокруг себя, радуясь тому, что ее выделяют среди других самые достойные кавалеры, приходя в восторг от яростной ревности других девушек. Она даже не имела ничего против всех этих фантастических, если не сказать скандальных и совершенно лишенных основания слухов — рада была заявить мать, — сплетаемых вокруг ее имени; например, как однажды вечером в Йеле она прыгнула в бассейн в шифоновом платье.
И вот от почти мужского, тщеславного обожания всего этого — по сути дела, ее успех был сродни блестящей головокружительной карьере, — она пришла вдруг к строгой эстетической оценке своего существования. И решила перемениться. Ее, которая царила на бессчетных званых вечерах, которая веяла благоуханным ветром сквозь мириады бальных залов, пожиная урожаи нежных взглядов, все это больше не интересовало. Очередной безнадежно влюбленный воздыхатель, был туг же, почти со злостью, отставлен. Она стала появляться в обществе с бесчисленными и совершенно безразличными ей мужчинами. У нее вошло в привычку не являться на свидания; причем если раньше она поступала так из холодного расчета, словно проверяя свою неотразимость, и считала, что оскорбленный мужчина все равно вернется к ней, стоит только поманить, то теперь она не тешила этим свою гордыню — она просто забывала об этих свиданиях. Она больше не гневалась на мужчин — они вызывали у нее зевоту. Она словно — и матери это казалось так странно, — она словно теряла способность чувствовать.
Ричард Кэрэмел слушал. Поначалу он продолжал стоять, но по мере того как напряженность теткиного дискурса возрастала — он приведен здесь вполовину сокращенным за счет обширных отступлений о юной душе Глории, а также о моральных травмах самой миссис Гилберт, — Дик подтянул к себе стул и уже с него бесстрастно наблюдал, как она дрейфовала от жарких слез к жалкой беспомощности и обратно в пространной повести о жизни Глории.
Когда она добралась до сказания об этом последнем годе, до саги обо всех этих окурках, рассеваемых по Нью-Йорку в пепельницах таких заведений как «Полночные забавы» или «Клуб избранных Джюстины Джонсон», он начал медленно, потом все быстрее, кивать головой и к тому времени как она бурным стаккато завершала свой рассказ, голова его, словно снабженная пружинкой, дико моталась вверх-вниз, выражая этим — все что угодно.
В определенном смысле прошлое Глории не было для него новостью. Он наблюдал за ним глазами журналиста, потому что, рано или поздно, собирался написать о ней книгу. Но, по крайней мере в данный момент, его интересы были неотделимы от интересов семьи. В особенности же он хотел знать, кто такой Джозеф Бликман, с которым видел ее не раз и кто эти две девушки, постоянно сопровождавшие ее — «эта» Рэйчел Джеррил и «эта» мисс Кэйн, — определенно, мисс Кэйн была не из того сорта женщин, с которыми стоило общаться Глории!
Но момент был упущен. Миссис Гилберт, достигнув кульминации своей эпопеи, была готова стремительно заскользить вниз по трамплину развязки. Ее глаза были похожи на голубое небо, наблюдаемое сквозь два круглых оконца с красноватыми переплетами. Складки возле губ ее дрожали.
И в этот момент дверь распахнулась, впуская в комнату Глорию и двух только что упомянутых молодых леди.
— А вот и мы!
— Добрый день, миссис Гилберт! Происходит церемония представления мистера Ричарда Кэрэмела мисс Кэйн и мисс Джеррил.
— Это Дик (смех).
— Я столько о вас слышала, — сообщает мисс Кэйн тоном средним между хихиканьем и криком.
— Здравствуйте, — застенчиво говорит мисс Джеррил.
Ричард Кэрэмел старается двигаться так, чтоб скрыть недостатки своей фигуры. Он разрывается между врожденной сердечностью и тем фактом, что эти девушки кажутся ему ничем не примечательными — вовсе не фармоверовского типа.
Глория тем временем исчезает в спальне.
— Да садитесь же, — сияет миссис Гилберт, которая уже вполне пришла в себя. — Раздевайтесь.
Дик начинает опасаться, что она вот-вот вставит что-нибудь о возрасте его души, но этот приступ малодушия быстро минует, совершенно подавленный добросовестным писательским порывом. Романист отдается наблюдению за двумя молоденькими женщинами.
Мюриэл Кэйн вела свой род из быстро богатеющего семейства в округе Ист-Ориндж . Она была скорее невысокая, чем маленькая и в фигуре ее наблюдались довольно смелые градации между пухлостью и коренастостью. Волосы у нее были черные и тщательно уложенные. Это, в сочетании с красивыми, несколько коровьими глазами и излишне красными губами, делало ее похожей на Теду Бара, знаменитую киноактрису. Ей постоянно твердили, что она настоящая «женщина-вамп», и она сама поверила в это. С тайной надеждой Мюриэл подозревала, что людям становится не по себе в ее присутствии и при малейшей возможности делала все от нее зависящее, чтоб людям в ее присутствии становилось не по себе. Но любой одаренный хоть каким-то воображением мужчина вполне мог разглядеть тот красный флаг, который она не выпускала из рук, умоляюще и яростно, но увы — без видимой пользы, размахивая им. Еще она была потрясающе современна: знала все до единой песенные новинки и когда которая-нибудь из них начинала звучать на фонографе, могла вскочить на ноги, начать подергивать плечами и прищелкивать пальцами; если не было музыки, могла аккомпанировать себе сама, напевая мелодию.
Речь ее также была вполне современна: «Да мне без разницы» могла сказать она, «Охота беспокоиться — фигуру портить», или еще: «Ну, я не могу! У меня от этой музыки ноги сами вихляются!»
Ее излишне длинные сверхизысканной формы ногти были отполированы до ненатурально-розового жара. Платье у нее было слишком тесное, чересчур модное и излишне яркое, глаза — больше чем нужно проказливы, а улыбка не в меру скромна. Вся она с головы до ног была болезненно подчеркнута.