Тут возле них появился маленький мальчик и, размахнувшись целой гроздью банановых шкурок, доблестно швырнул их в направлении Потомака .

Сентиментальность

Энтони и Глория прибыли в Нью-Йорк одновременно с падением Льежа. В ретроспективе эти шесть недель виделись им сказочно счастливыми. Они вполне осознавали, как осознает это в определенной степени большинство молодых пар, что теперь у них масса общих идей, устоявшихся понятий и даже странных причуд; они стали в значительной мере товарищами.

Но требовались еще постоянные усилия, чтоб поддерживать многие их разговоры на уровне цивилизованной дискуссии. Глория не терпела никаких разумных возражений. Всю свою жизнь она общалась с людьми, отнюдь не превосходившими её в умственном отношении, или с мужчинами, которые, находясь под уничтожающим воздействием ее красоты, не решались ей противоречить; поэтому вполне естественно, что ее раздражало, когда Энтони стал нарушать порядок, при котором лишь ее мнение было непогрешимой и окончательной истиной.

На первых порах он не мог представить, что это было отчасти следствием ее «женского» образования, отчасти результатом ее красоты, и готов был включить Глорию вместе с другими представительницами её пола в число существ непоследовательных и поразительно ограниченных. Его сводило с ума полнейшее отсутствие у нее чувства справедливости. Однако, он обнаружил, что когда предмет разговора интересовал Глорию, ее мозг оказывался выносливее, чем его собственный. Но вот чего действительно не хватало ее уму, так это строгой телеологичности — чувства порядка и предопределенности, ощущения жизни как таинственно соотнесенного со многими другими кусочка единого лоскутного одеяла; хотя через некоторое время он согласился, что наличие в ней такого качества было бы совершенно нелепо.

А из нажитого ими вместе самым драгоценным была почти сверхъестественная способность тронуть сердце друг друга. В тот день, когда они укладывали вещи, готовясь к отъезду из Коронадо. Глория вдруг села на одну из кроватей и горько заплакала.

— Ну что ты, милая? — Его руки уже обнимали Глорию, он приклонил ее голову себе на плечо. — Что такое, моя бедная? Скажи мне.

— Вот мы и уезжаем, — рыдала она. — О, Энтони, это ведь как наш первый с тобой дом. Две наши кроватки здесь — одна возле другой — они всегда будут ждать нас, а мы к ним никогда больше не вернемся.

И как это всегда бывало, ее слезы просто разрывали ему сердце. Сентиментальность овладела им, на глаза навернулись слезы.

— Глория, но мы ведь только переезжаем в другую комнату. Там тоже будут две кроватки. Мы будем вместе всю жизнь.

Она заговорила торопливо, севшим, хрипловатым голосом:

— Но ведь именно этого уже не будет — именно этих кроватей — уже никогда. Куда бы мы ни приехали, что бы ни изменили, каждый раз что-то теряется, что-то остается позади. Ничего нельзя повторить, а ведь здесь мне было так хорошо с тобой.

Страстно прижимая ее к себе, охваченный прозрением этой минуты, он вовсе не был склонен критиковать ее за сентиментальность, разве что за излишнюю уступчивость желанию поплакать… Глория, праздное существо, обожательница собственных грез, извлекающая остроту из памятных моментов жизни и юности.

Когда он вернулся со станции с билетами, то обнаружил, что она спит на одной из кроватей, нежно обвив рукой некий черный предмет, который Энтони поначалу не признал. Подойдя поближе, он понял, что это был его собственный ботинок, не особенно новый и не самый чистый, но ее заплаканное лицо было прижато к нему, и Энтони понял это самое древнее на земле и не требующее никаких пояснений послание. Он почти задыхался от счастья и нежности, когда будил ее, видел, как она улыбается ему, чуть смущенная, но вполне уверенная в том, что ее выдумка достигла цели.

Энтони никогда не задумывался над истинной ценой этих демонстраций, он сам считал, что только так и можно выразить любовь.

Серый дом

Именно на третьем десятке начинает угасать первоначальный жизненный импульс, и воистину простодушен тот, кому в тридцать кажутся значительными и полными смысла те же веши, что и десять лет назад. В тридцать лет любой шарманщик — просто побитый молью и судьбой человек, который вертит ручку шарманки; но ведь когда-то он был шарманщиком! Неизбежное проклятие человекоподобия касается и всех тех бесполезных и прекрасных вещей, которыми во всей их самоценной прелести способна владеть только юность. Блестящий, искрящийся светлым влюбленным смехом праздник изнашивает свои шелка и парчу, чтобы показать сквозь прорехи в них голый каркас человеческой сути — о, эта вечная рука! — и пьеса, в высшей степени трагичная и столь же божественная, становится лишь чередой речей, вымученных потом вечного плагиаторства в липкие от страха часы, а играют в ней люди, подверженные, кроме доводящей до судороги трусости, еще и всем человеческим слабостям.

В случае с Глорией и Энтони первый год их супружеской жизни и серый дом подкараулили их именно в тот момент, когда шарманщик уже начал неспешно свое неизбежное превращение. Ей было двадцать три, ему — двадцать шесть.

Сначала этот серый дом был только в голубых мечтах. Первые две недели после возвращения из Калифорнии они провели на квартире Энтони в какой-то судорожной спешке; в сгущенной атмосфере распакованных чемоданов, избытка посетителей и вечных мешков для прачечной. Занимались в основном тем, что обсуждали с друзьями наинасущнейшие проблемы своего будущего. Энтони просматривал составленный им список того, что «нужно» сделать и куда необходимо отправиться, в то время как Дик и Мори торжественно и почти глубокомысленно выражали свое согласие.

— Мне хотелось бы свозить Глорию за границу, — жаловался он, — если б не эта проклятая война… А потом хотелось бы поселиться где-нибудь в деревне, конечно недалеко от Нью-Йорка, где я мог бы писать… ну, или делать то, чем решу заняться.

Глория рассмеялась.

— Замечательно, правда? — стала допытываться она у Мори. — Чем он решит заняться! А я чем буду заниматься, если он решит работать? Мори, будете вы развлекать меня, если Энтони надумает работать?

— Я, вообще-то, пока работать не собираюсь, — быстро отозвался Энтони.

Между ними как-то смутно подразумевалось, что когда-нибудь, в туманном будущем, ему неплохо бы начать что-то вроде блестящей карьеры дипломата, чтобы правители и премьер-министры могли завидовать, какая у него красавица-жена.

— Ну ладно, — начала Глория, сдаваясь. — Все равно я уже ничего не понимаю. Мы говорим, говорим и никогда ни к чему не приходим. Когда начинаем спрашивать у друзей, они отвечают то, что нам хочется слышать. А нам нужно, чтоб хоть кто-нибудь дал нам дельный совет.

— Почему бы вам не поездить по окрестностям… ну, в Гринвич, или куда-нибудь еще? — предложил Ричард Кэрэмел.

— А что, неплохо, — сказала Глория, веселея. — Ты думаешь, там можно снять дом?

Дик пожал плечами, а Мори рассмеялся.

— Вы двое меня умиляете, — сказал он. — Просто витаете в облаках! Как только упоминается какое-то место, вы уже ожидаете, что мы вытащим из карманов охапки фотографий всех сдающихся там бунгало анфас и в профиль.

— Вот этого я как раз не хочу, — капризно начала Глория, — эти душные, тесные домишки, куча детей по соседству и их папаша косит газон в рубашке с засученными рукавами…

— Ради всего святого, Глория, — перебил ее Мори, — никто не хочет запирать вас в бунгало. Кто вообще, черт побери, затеял разговор о каком-то бунгало? Но вы никогда и нигде не поселитесь, если сами не поездите и не поищете как следует.

— Поехать куда? Вы говорите «поехать и поискать как следует», но где?

Мягким и полным изящества движением лапо-руки Мори обвел комнату.

— Где угодно. По всей стране. Мест полным-полно.

— Благодарю.

— Послушайте. — Ричард Кэрэмел неистово завращал своим желтым глазом. — Ваша беда в том, что у вас нет никакого плана. Вот ты, например, знаешь что-нибудь о штате Нью-Йорк? Помолчи, Энтони, я разговариваю с Глорией.