Всего их было шесть. Шесть убогих, вызывающих жалость попыток «написать что-нибудь», сделанных человеком, который никогда прежде не пробовал по-настоящему что-нибудь написать. Ни в одном из них не проблескивало даже искры жизненности, а изящества и веселости во всех вместе взятых было меньше, чем в обычной газетной полосе. Циркулируя по редакциям, они собрали в общем тридцать одну отказную записку — надгробные плиты на бандеролях, которые он находил лежащими у себя под дверью, подобно мертвым телам.
В середине января умер отец Глории и им снова пришлось отправиться в Канзас-Сити — печальное путешествие, ибо Глория почти все время была мрачно-сосредоточенна, но не на смерти отца, а на смерти матери. После выяснения финальных обстоятельств Рассела Гилберта они стали обладателями примерно трех тысяч долларов и огромного количества мебели. Вся она хранилась на складе, ибо последние дни свои он провел в небольшом отеле. Благодаря этой смерти Энтони сделал еще одно открытие, касавшееся Глории. На обратном пути она, к его немалому изумлению, всерьез проявила свои билфистские наклонности.
— Но, Глория! — восклицал он, — не хочешь же ты сказать, что веришь во все это?
— А что такого, — с вызовом отвечала она, — почему бы и нет?
— Потому… потому что все это — фантастика. Ты же сама понимаешь, что, в любом смысле этого слова, ты — агностик. Ты насмехаешься над любой ортодоксальной формой христианства — и вдруг заявляешь, что веришь в какие-то глупые россказни о переселении душ.
— А что, если на самом деле верю? Я ведь слушала тебя и Мори, и любого другого, чей интеллект вызывает у меня хоть какое-то уважение, и согласно всему этому — жизнь, в том виде как она предстает перед нами, в высшей степени бессмысленна. Но мне всегда казалось, что если б я узнала что-то, пусть бессознательно, еще здесь, это значило бы. что жизнь не бессмысленна.
— На самом деле ничего ты не узнаешь — только мучаешь себя. Но если ты не можешь без веры во все эти примиряющие с правдой жизни штуки, выбери из них такую, которая может взволновать воображение не только склонных к истерии дамочек. Человек вроде тебя не должен ничего принимать на веру без достаточных обоснований.
— Да плевать мне на правду. Я счастья хочу.
— Но если у тебя достаточно развитый ум, то содержание твоего счастья определяется именно этой правдой. А во всякую чушь могут верить только простаки.
— Мне все равно, — упрямо повторяла она, — кроме того, я ведь ничего не проповедую.
На этом их разговор и закончился, но потом, в мыслях, Энтони несколько раз возвращался к нему. Было не очень приятно обнаружить в ней это застарелое заблуждение, очевидно перешедшее от матери и еще раз воплотившееся в бессмертном обличье врожденной идеи.
После расточительной и безрассудной недели, проведенной в Хот-Спрингс, в марте они добрались до Нью-Йорка, и Энтони возобновил свои бесплодные попытки на поприще беллетристики. Чем яснее становилось им обоим, что путь к избавлению лежит не в области популярной литературы, тем стремительнее исчезали их вера друг в друга и мужество. Между ними непрерывно происходила принимающая самые различные формы и подчиненная каким-то запутанным правилам схватка. Все усилия снизить расходы ни к чему не приводили из-за их крайней инертности, и к марту они вновь начали использовать любой предлог, чтоб устроить «вечеринку». Глория с безрассудным упорством выдвигала предложение взять все деньги и кутить до тех пор, пока они не кончатся — что угодно казалось лучше, чем просто наблюдать, как они все равно растекаются по пустякам.
— Глория, тебе ведь не меньше моего нужны эти вечеринки.
— Не обо мне речь. Все, что я делаю, находится в полном соответствии с моими идеалами: хоть в эти годы, пока я молода, повеселиться как следует, не теряя ни одной минуты.
— А что потом?
— Да наплевать мне на то, что потом.
— Это сейчас тебе так кажется.
— Может быть, но тогда уж с этим все равно ничего нельзя будет поделать. Буду утешаться тем, что хоть повеселилась вволю.
— Да брось, ничего и тогда не изменится. В конце концов, мы действительно неплохо проводили время, вдоволь похулиганили, а сейчас просто расплачиваемся за это.
Деньги, тем не менее, продолжали таять. Как-то сам собой установился бесконечный, почти неизменный цикл — два дня веселья, два дня мрачного похмелья. Крутые подъемы, когда они случались, выражались для Энтони во всплесках трудовой активности, в то время как Глория, нервная и угрюмая, просто валялась в постели или сопровождала это же отрешенным покусыванием пальцев. После дня или двух такого времяпрепровождения они обычно кого-нибудь приглашали — и какое значение имело все остальное! Эта ночь, полная сияния, конец всем тревогам, и ощущение, что если жизнь и не имеет смысла, все равно она полна очарования! Вино придавало их скольжению вниз видимость блеска и некой бесшабашности.
Процесс тем временем продвигался медленно, с бесконечными допросами свидетелей и выстраиванием показаний в надлежащем порядке. Наконец предварительные процедуры, относящиеся к разделу имущества, были закончены. Мистер Хейт не видел никаких причин, почему дело не могло бы поступить в суд уже к лету.
В конце марта в Нью-Йорке появился Бликман; он около года был в Англии по делам «Филмз пар Экселенс». Процесс его всесторонней респектабилизации шел полным ходом — одевался он все лучше, интонации его голоса становились все приятнее, а в манерах теперь была заметна определенная уверенность, что все прекрасное в этом мире принадлежит ему по естественному и неотъемлемому праву. Он посетил их жилище, посидел около часа, в течение которого говорил главным образом о войне, и удалился, пообещав, что зайдет еще. В его следующий визит Энтони не было дома, и вернувшегося под вечер мужа встретила взволнованная и чем-то явно увлеченная Глория.
— Энтони, — начала она, — ты все еще будешь возражать, если я попробую сниматься?
Сердце его словно окаменело при этих словах. Как только она, пусть лишь в его воображении, пыталась отдалиться, ее присутствие делалось не просто драгоценным, а отчаянно необходимым для него.
— Но, Глория!..
— Бликман сказал, что мог бы взять меня — но только если я вообще собираюсь чего-то добиться, начинать нужно прямо сейчас. Им нужны только молодые женщины. Подумай о деньгах, Энтони!
— Для тебя — конечно. А как насчет меня?
— Неужели ты не понимаешь, что все, чем владею я, принадлежит и тебе?
— Да что это за карьера такая! — взорвался наконец высокоморальный, бесконечно осмотрительный Энтони, — да и публика там такая, что хуже поискать. Кроме того, мне чертовски надоело, что этот славный малый Бликман является сюда и сует во все нос. Ненавижу эти театральные штучки.
— Это вовсе не театр! Это совсем другое.
— А мне что прикажешь делать? Гоняться за тобой по всей стране? Жить на твои деньги?
— Тогда заработай сам.
Дискуссия переросла в одну из самых диких ссор, которые у них когда-либо случались. Вслед за последовавшим примирением и неизбежным периодом морального транса, она поняла, что он лишил ее планы заняться кино всякого очарования, отнял у них жизнь. Никто из них даже не упомянул, что Бликман действует небескорыстно, но оба знали, что именно этого и боялся Энтони.
В апреле была объявлена война Германии . Вильсон и его кабинет — своим единообразием чем-то странно напоминавший двенадцать апостолов — спустили долго содержавшихся на голодном пайке псов войны, и пресса начала истерично вопить об опасности зловещей морали, зловещей философии, зловещей музыки, созданных тевтонским духом. Те, кто воображал себя особенно терпимыми, все-таки тонко замечали, что до истерии их довело исключительно германское правительство; остальные довели себя до состояния тошнотворной непристойности сами. Любая песня, содержавшая в себе слово «мать» или слово «кайзер», была обречена на устрашающий успех. И наконец-то у всех было о чем поговорить — и почти все на полную катушку наслаждались этим, словно их отобрали на роли в мрачной фантасмагорической пьесе.