— Все в порядке, ребята, курите, если хотите! Я ошибся, парни! Все в порядке! Давайте, закуривайте, я ошибся!

На этот раз Энтони удалось его рассмотреть. Молодой, худенький и уже увядший, он чем-то напоминал собственные усы: тем что был похож на охапку лоснящейся соломы. У него почти не было подбородка и это разительно противоречило такой великолепной и неубедительной суровости, которую Энтони должен был научиться в течение грядущего года связывать вообще с лицами молодых офицеров.

Все немедленно закурили — даже те, кто раньше не курил. Сигарета Энтони тоже внесла свою лепту в сизую дымку окислов, которая, казалось, прокатывалась по вагону опалесцирующим приливом и отливом, подчиняясь движению поезда. Разговоры, которые прекратились в промежутке между двумя столь знаменательными визитами юного офицера, вновь нехотя ожили; кое-кто через проход от Энтони начал проводить довольно неуклюжие эксперименты, выясняя способность плетеных кресел обеспечить хотя бы минимальный комфорт. Вяло составились две карточные партии, вскоре привлекшие нескольких наблюдателей, которые уселись на поручнях сидений. А еще через несколько минут в сознание Энтони вторгся неприятный повторяющийся звук — маленький заносчивый сицилиец во всеуслышанье заснул. Было утомительно наблюдать эту наделенную движением протоплазму, разумность которой можно было признать лишь из вежливости, запертую непостижимыми законами общественного бытия в этот вагон и влекомую теперь куда-то для делания смутного чего-то без цели, без смысла, без последствий. Энтони вздохнул, развернул газету, которую не помнил как купил и начал читать в тусклом желтом свете.

Десять часов душно уперлись в одиннадцать; время сбивалось в ком, путалось, в чем-то вязло и замедлялось. Совершенно неожиданно поезд остановился один на один с непроглядной сельской темнотой, время от времени отваживаясь на короткие обманные движения взад или вперед и высвистывая хриплые пеаны прямо в бездонную октябрьскую ночь. Когда он прочитал газету из конца в конец, включая редакционные статьи, карикатуры и военные стихи, взгляд его упал на полуколонку, начинавшуюся словами: Шекспирвилл, Канзас. Оказалось, что в шекспирвиллской торговой палате недавно состоялись энергичные дебаты по поводу того, как лучше называть американских солдат: «Сэмми» или «Сражающиеся христиане». Мысль позабавила его. Он отложил газету, зевнул и пустил свой ум блуждать по касательной. Его заинтересовало, почему опоздала Глория. Теперь это, казалось, было уже так давно — он ощутил болезненный укол одиночества. Потом постарался представить, под каким утлом она должна рассматривать свое новое положение, какое место достанется ему в ее мыслях и планах. Такие думы только усугубили его плохое настроение — он открыл газету и снова принялся читать.

Члены торговой палаты Шекспирвилла решили остановиться на «Солдатах свободы».

Два дня и две ночи они тряслись на юг, делая загадочные, необъяснимые остановки в местах, которые были, судя по всему, безжизненной пустыней, а потом, с напыщенным видом сильно спешащих куда-то, проскакивали насквозь большие города. Непредсказуемые прихоти передвижений этого поезда явились для Энтони предвестьем прихотливой непредсказуемости всего уклада армейской жизни.

В безводных пустошах их снабжали из багажного вагона бобами и беконом, которые он поначалу был не в состоянии есть — он скудно пообедал остатками молочного шоколада, который им выдавали в какой-то деревенской войсковой лавке. Но на второй день продукция багажного вагона начала представляться ему на удивление аппетитной. На третий день по составу прокатился слух, что не далее как через час они прибудут в пункт своего назначения, Кэмп-Хукер.

В вагоне становилось нестерпимо жарко и все сидели без френчей. В окна било солнце, усталое древнее солнце, желтое как пергамент; от движения поезда оно казалось расплывшимся, потерявшим форму. Оно старалось войти в вагон торжествующими квадратами, а получалась только суматоха рваных пятен — и вот уж их игра была до отвращенья неизменна, настолько, что Энтони стало беспокоить, почему не он — центр вращения всех этих взбесившихся лесопилок, деревьев и телеграфных столбов, которые проворно кружились за окном. А снаружи солнце исполняло свое тяжеловесное тремоло над оливковыми дорогами и коричневато-желтыми хлопковыми полями, за которыми бежала неровная линия леса, прерываемая всплесками серого камня. Близлежащий пейзаж изредка оживлялся точками жалких латаных-перелатаных хибарок, среди которых время от времени мог промелькнуть апатичный представитель сельского населения Южной Каролины или бредущий куда-нибудь чернокожий с угрюмым и недоуменным взглядом.

Потом леса раздвинулись и они выкатили на широкую равнину, похожую на поджаристую корочку гигантского пирога, как сахаром усыпанную бесчисленными палатками, организованными в некие геометрические фигуры. Поезд как-то не очень уверенно остановился, солнце, столбы и деревья застыли на месте, вселенная, медленно покачиваясь, вернулась в состояние обыденности, в самом центре которой находился Энтони Пэтч. Когда все люди, расслабленные и потные, толпой вывалили из вагона, он ощутил тот незабываемый аромат, который пропитывает насквозь все постоянные армейские лагеря — благоухание отбросов.

Кэмп-Хукер являл собой удивительный и наглядный пример новообразования; глядя на него, хотелось сказать: «Основан как горняцкий поселок в 1870 году… Две недели от роду». Состоял он из деревянных хижин и серовато-белых палаток, связанных сетью дорог с утоптанными учебными плацами, обсаженными по краям деревьями. То тут, то там попадались зеленые дома «Христианского союза молодежи», малообещающие оазисы, пропитанные спертым запахом прелой фланели и закрытых телефонных будок — напротив каждого из них обычно располагалась солдатская лавка, бурлящая жизнью, вяло руководимой офицером, который при помощи мотоцикла с коляской умудрялся превратить свой наряд в приятное и непринужденное времяпрепровождение.

Туда и обратно по пыльным дорогам, тоже на мотоциклах с колясками, спешили солдаты интендантской службы. Туда-сюда разъезжали в своих правительственных автомобилях генералы, делая время от времени остановки, чтоб поднять боевой дух недостаточного бдительного наряда, сурово нахмуриться, взирая на капитана, марширующего во главе роты, в общем, сделать достойный себя ход в той грандиозной игре показухи, которая величественно велась на всей этой территории от края до края.

Первая неделя после прибытия призыва Энтони была заполнена чередой бесконечных прививок и медицинских осмотров, а также начальной боевой подготовкой. Эти дни отчаянно вымотали его. Разбитной, беззаботный сержант-снабженец выдал ему ботинки не того размера и вскоре ноги у него так распухли, что последние часы занятий становились настоящей пыткой. Первый раз в жизни он мог в перерыве между обедом и сигналом на вечернюю подготовку броситься на койку и, словно погружаясь с каждой секундой в ее бездонные глубины, моментально заснуть; при этом шум и смех вокруг него тускнели, таяли, превращаясь в дремотный летний гул. По утрам он просыпался словно скованный, с болью во всем теле, невесомый и пустой как привидение, и спешил куда-то, чтоб встретиться с такими же призрачными фигурами, которые уже роились в рассветной мгле среди палаток, пока охрипшая сигнальная труба верещала и брызгала слюной прямо в серые светлеющие небеса.

Его определили в неукомплектованную пехотную роту примерно из ста человек. После завтрака, неизменно состоявшего из жирного бекона, холодного тоста и каши, вся сотня дружно устремлялась к отхожим местам, которые, как бы хорошо они не содержались, всегда выглядели невыносимо, напоминая уборные в дешевых гостиницах. Строем на поле, потом врассыпную — хромающий человек слева от Энтони невольно передразнивает его вялые усилия не сбиваться с шага, а взводные сержанты либо свирепо показушничают, чтобы произвести впечатление на офицеров и рекрутов, либо преспокойно прячутся неподалеку от беговой дорожки, избегая тем самым упражнений и не попадаясь на глаза начальству.