— Мертвое уже не может быть проблемой.

Май 1997

ПРОКОФЬЕВ

музыкальное повествование в 14 опусах

Памяти утерянных романов

«Шостакович», «Могучая кучка» и «Кристоф Виллибалъд Глюк»

PETER AND THE WOLF, OP.67

Это была даже не тень, а нечто само собой не разумеющееся. Итак, это была тень нечто. И стал я делать вид, что оно, это нечто, меня не касалось, поскольку я ничего не видел, хотя смутно ощущал краем сознания. Тогда тень нечто, в ответ на мои уловки, принялась сгущаться и вырисовываться… Чтобы не лицезреть, во что превращается мой кошмар, я воззвал к запасной части сознания, сильно надеясь, что оно не так слабоумно, как его близнец, плавающий в облаках и тучах. Но все было бесполезно. Запасное сознание отправило меня в ночную Москву двадцатилетней давности и обслюнявило воспоминанием об абсолютно лысом композиторе Прокофьеве в тяжелом кожаном пальто, зачем-то протирающим вдохновенной десницей мемориальную доску на доме, где он когда-то жил, трудился и умер. Снег падал на его мраморную голову и не таял. Я еще тогда подумал, что лысые не заплетают косичек… А потом он вошел во мрак подворотни и растворился среди переживших его музыковедов.

Какие неотложные дела у него к ним остались? Что за любовь двигала им — к трем апельсинам или к Пете, родственнику Ивана-царевича?

И заскакал Петя на Сером Волке по географии моей страны, разбрасывая налево и направо африканские апельсины, пока не столкнулся со мной, стоящим на обочине жизни наедине с собственным сознанием.

SUMMER DAY SUITE, OP. 65A

В Озверятник я попал не по собственному желанию, а по необходимости. Посудите сами: мне уже было почти за сорок, а меня все не печатали и заставляли жить там, куда даже Макар не часто наведывался со своими телятами. Жил я там, жил, а потом один столичный составитель генеалогических древ посовещался со своим спиритом и сказал мне следующее:

— Езжай, Вася, к озвереям, они тебя напечатают.

Так я попал туда, куда не ступала нога честного человека. Печатать там меня, конечно, никто не стал, поскольку в Озверятнике еще не изобрели печатного станка. В Озверятнике даже колеса еще не изобрели, поэтому я, притворившись Эйнштейном, изобрел его заново. А затем я так долго ходил с проектом колеса по различным инстанциям, что на меня десять раз плюнули и, вконец озверев, стерли все мои данные из памяти всеозверятниковского компьютера.

Теперь меня нет, но иногда я думаю, что нет Озверятника с озвереями. Еще я иногда думаю, что нет ни меня, ни озвереев, но есть антиозвереи. И со всем этим надо считаться. Только кому с этим считаться? Кому считаться со мной, если весь мир занят восхвалением необыкновенных способностей озвереев?

Так что я миру не жалуюсь, а жалуюсь тому свету, где, по слухам, озвереев практически нет. И тихие мои жалобы уносит вездесущий Макар, чтобы было над чем смеяться телятам на другом краю Ойкумены.

THE UGLY DUCKLING, OP. 18

Некто в плаще Просперо прошел мимо меня, задрапировав всю свою неопределенность. «Кто ты, доктор Зорге?» — хотел спросить я, но не спросил, так как доктора все равно никогда правды не говорят. Не страдают изуверы правдивостью, и весь тут сказ, а если вы мне не верите, сами узнавайте о своих болезнях у коновалов. Пусть они вам ставят диагнозы, а я посмотрю, как вы с этими приговорами дальше жить будете, если будете жить вообще. Хорошо еще, если каждый счастливый калека сам уйдет из лечебницы, опираясь на костыли. Но поскольку вы не калека, то никуда не уйдете ни от доктора Зорге, ни от собственной судьбы. Собственной судьбы, нахлобучивающей на вас колпак с бубенчиками. А может, это однозвучно звенящие бубенцы? Все может быть, когда в простирающемся вокруг возникает вдруг, гремя бубенцами. Возникает, чтобы вы сами себе поставили правильный диагноз и, если сможете, излечились от неопределенности, говоря только «да, да» или «нет, нет» на вопрос судьбы:

— Что, еще не время вынимать камни из почек?

FIVE PIECES, OP. 52

1

Одним дорого одно, другим другое. С этим согласятся все. Особенно те, кому ничего не дорого.

— Ух как нам нужна вода! — разорялись духовные лидеры перед очередной группой эмигрантов, прибывших в Озверятник. — А потому в унитазах, в целях экономии, воду спускайте только в случае экстренных дел! Кроме того, не менее трех раз в день молитесь о ниспослании озвереям дождя.

И тут же все начали плясать перед лидерами, как царь Давид перед ковчегом, умоляя безоблачное небо прослезиться дождем.

«Пусть всегда будет солнце», — пошутил я тогда некстати и моментально почувствовал, что этого мне не простят никогда. Ни нынешнее поколение, ни следующее, ни поколение, которое появится десять поколений спустя. Потому что здесь прощать не принято.

— Вот, — говорят теперь озверей, — был тут один, так он против самого дорогого, самого священного поднял голос! С этих пор, — сетуют, — пусты резервуары, построенные пращурами. С этих пор, — восклицают, — дождь, который так нам нужен, не шел в требуемых количествах! Ни разу не шел дождь необходимого качества, потому что ему, этому пришлецу, было дорого солнце. Понимаете, что это значит? А если понимаете, то передайте своим детям, благодаря кому мы остались без воды.

А я ведь только повторил строчку популярной песни, за которую Тамара Миансарова получила когда-то в Сопоте главный приз. И все с Тамарой соглашались, скандируя: «Пусть всегда будет солнце!». Тогда всем хотелось тепла, а теперь каждый требует дождя и не спускает за собой воду. А некоторые озвереи вернулись к старым привычкам и ходят до ветру. И унитазы у них такие чистые, что в них они разрешают готовить национальные блюда все прибывающим и прибывающим эмигрантам.

2

Теперь каждый болван знает, что достаточно человеку надавить на какую-нибудь его потаенную китайскую точку, и вот он уже продукт распада. Неудивительно, что оставшиеся в живых смертельно перепуганные люди мечутся туда-сюда, мысленно отсидев в лагерях строго режима как минимум десять лет. И если ты миролюбиво говоришь, что их уже никто никуда сослать не может, то они только крутят пальцем у виска и вышевеливают губами что-то невразумительное вроде: «Все исчезает, озвереи остаются».

Наконец душа моя от горькой обиды и незаслуженного недоверия перекувыркнулась, екнула и понеслась со скоростью души. Но только я успел сказать своей икающей душе «Так держать!», только успел взглянуть на свою плоть, еще недавно болтавшуюся по гостиничному номеру скумбрией в томате и вдруг распростертую на полу в неэстетичной позе окончательного трупа, как был остановлен невидимой силой и водворен обратно…

«Бывают и у меня такие блаженные минуты, когда я не соображаю, где я и кто я», — сказал я сам себе, поднимаясь с пола. Я был бесконечно и безусловно рад, что остался с душой. Просто счастлив был, что остался с душой на месте. И пусть имущество мое, за время недолгого отсутствия, вынесли из гостиничного номера насмерть перепуганные люди, мысленно пережившие катастрофу, я все равно был счастлив.

3

Для меня переход границы самое заурядное дело; я ее почти каждый день перехожу. Осознанно я стал заниматься этим тогда, когда понял, что на стороне тех, кто эту границу определил, сила. Такая сила, которая весь мир силой заставила признать, что эта граница необходима. Само собой, я тут же принялся выражать несогласие, полагая, что по ту сторону границы тоже кто-то живет. Живет, правда, плохо, но тем не менее существует. И если не тыкать дулом автомата ему в нос, если его не обыскивать и не обзывать нехорошими словами, то он в восторге. А иногда даже на седьмом небе, потому как на его стороне почти никого нет. Так что я всецело с ним, поскольку сам небольшая величина и птица невысокого полета. А может, я с ним потому, что на противной стороне очень несправедливые силы сосредоточены. Страшные, можно сказать, силы… А это нечестно.