III

Наступил наконец и день первой репетиции. В провинции благородные спектакли всегда составляют эпоху и на долгое время оставляют за собой отрадные воспоминания. Особливо любят их дамы, для которых эпоха спектакля как-то фаталистически совпадает с порою возрождения и любви. Статистические исследования с последнею очевидностью доказывают, что потребность в благородных спектаклях обнаруживается преимущественно после десятого декабря, то есть в то время, когда солнце, как известно, поворачивается на лето. Хотя на дворе и гвоздят еще крещенские морозы, но в теплых гостиных уже чувствуются запахи весны; появляются цветочки на окнах, и вместе с тем начинают расцветать и сердца. И вот мало-помалу в четырех закопченных стенах провинциального театра полагается первоначальная закваска той интимной, крохотной драмы, которая потом исчерпывает собою весь провинциальный карнавал. Сценическое искусство служит здесь только предлогом, или, лучше сказать, кулисами, за которыми развиваются домашние интриги, устраиваются свидания, разыгрываются сцены ревности и т.д. С одной стороны, мечутся в глаза лица совершенно счастливые и довольные; с другой, печально выступают вперед ипохондрики, снедаемые завистью и злобой при взгляде на чужое счастье; с одной стороны, слышится тот мягкий, как будто детский смех, который самое счастье озаряет еще новым и более ярким светом, и рядом с ним раздаются болезненные вздохи, сосредоточенно вылетающие из груди какого-нибудь отвергнутого трезора. Здесь же, как будто бы для того, чтоб лучше оттенить картину, явится перед вами какой-нибудь Шомполов, который смотрит на предстоящий спектакль как на подвиг всей своей жизни, и добродушная физиономия режиссера, который обыкновенно избирается из так называемых «мышиных жеребчиков», обладающих любовным жаром в самой умеренной степени и потому способных сохранять постоянный нейтралитет. Иногда картина разнообразится наездом слишком ревнивых мужей, желающих собственными глазами удостовериться, в каком положении находится супружеская верность; но и это как-то не огорчает, а, напротив того, умиляет, потому что если уж признавать силу солнечного поворота на лето, то это признание должно быть равносильно и для мужей, и для жен. Впрочем, наезды подобного рода весьма редки, потому что провинциальные мужья народ вообще добродушный и, при объявлении им о наряде их жен для предстоящего спектакля, высказывают досаду свою отрывисто и невинно головою. «Ну, пошла пильня в ход! — говорят они, — семь без козырей! Порфирий Петрович — вы что?»

Часы бьют семь, и Шомполов достаточно уж увлажнил свои внутренности из графинчика, содержащего в себе настойку, известную под именем ерофеича. Он ходит по сцене и грустит, что случается с ним всегда, когда ерошка-маляр намалюет баканом на лице его итальянский пейзаж с надписью: «Извержение Везувия». От нечего делать он обращается к сторожу.

— Меня, брат Михеич, здесь понимать не могут! — говорит он уныло. — Здесь и люди-то, брат, не люди, а так, какие-то сирены, только навыворот: хвост человечий, а стан рыбий… Ну, скажи ты сам: какой же я комик! и сложение и голос — все во мне трагическое!.. тут пахнет убийством, брат, злодеяниями — вот что!

Михеич слушает и искоса посматривает на водку.

— Что, видно, водочки захотелось? ну, выпьем, брат, выпьем… я добрый!.. Намеднись вот заставили меня Падчерицына играть… теперь Дробинкина! А Надимова небось не дали, а дали его Семионовичу — он, дескать, товарищ председателя! где ж тут справедливость, Михеич? ну, какой я Падчерицын?

— Мое, сударь, дело занавес опустить или вот сад на место поставить, — отвечает Михеич.

— Что ж это, наконец, будет? ведь я, наконец, к публике прибегну!.. я актер, я настоящий актер!.. Так вот нет же, Михеич! не могу, брат, я к публике прибегнуть, руки у меня связаны!.. жена, брат, шестеро детей! Откажись я играть, так завтра и от должности, пожалуй, отрешат… вот что горько-то!

Входят Загржембович и Разбитной. Последний в весьма приятном расположении духа, скачет вдруг обеими ногами на лестницу и мурлыкает куплеты из роли Прындика.

— Алоизий Целестиныч! — обращается Шомполов к Загржембовичу, — вы справедливый человек! за что они меня обидели? За что мне Размазню дали, а Надимова отдали Семионовичу?

— Вы пьяны, Шомполов, -замечает Разбитной, живописно раскидываясь на диване.

— Нет, я не пьян, Леонид Сергеич! я выпил, потому что обижен, а я не пьян! нет, я далеко не пьян… Я хочу сказать, что я актер, настоящий актер, а не затычка!

— Ха-ха! «затычка»! Нет, это бесподобно: mais vous etes impayable, mon cher Chompoloff!

— Кто меня затычкой зовет? — кричит Шомполов, уже забыв, что он сам наградил себя этим прозвищем. — Кто надо мной смеяться смеет?

— Ха-ха! impayable! impayable!

— Кто меня затычкой зовет? — продолжает Шомполов, — не хочу я играть Размазню… я Гамлет, я Чацкий, я Надимов, а не Размазня!

Приезд Дарьи Михайловны и Аглаиды Алексеевны Размановской полагает конец спору.

— Ah, vous voila, messieurs! — говорит Дарья Михайловна и вместе с тем ищет чего-то глазами.

— Мсьё Линкина еще нет! — в упор отвечает Разбитной, и отвечает с ехидством, потому что между ним и Линкиным есть яблоко раздора, и это яблоко — сама Дарья Михайловна.

Разбитной вообще считается «l'enfant cheri des dames» и потому очень оскорбляется, если кто-нибудь осмеливается предпочитать ему другого.

— Мсьё Разбитной! вы должны сегодняшний вечер занимать меня — это так следует по пиесе! -говорит Аглаида Алексеевна, садясь возле Разбитного.

— Вот Шомполов говорит, что ему водки не дают! — начинает «занимать» Разбитной.

— Фи, мсьё Шомполов, вы опять с вашею противною водкой! как это вы ее пьете!

— Помилуйте, Леонид Сергеич, когда же я жаловался?

— Все равно; по вашему лицу видно, что вы грустите.

— А знаете что, мсьё Разбитной, — прерывает Аглаида Алексеевна, -я один раз, разумеется украдкой от maman, попробовала выпить этой гадкой водки… и если бы вы знали, что со мной было?.. Вы, впрочем, не проболтайтесь… это секрет!

Входят: Катерина Осиповна Немиолковская (она же и Грек с ружьем), сопровождаемая Линкиным.