12

Как ни странно, этот консилиум-фейерверк успокоил меня. Я забыл о лаборатории, о кислом лице Жанны Павловны, о прыгающих огоньках в окошечке аппарата. В тот же день я уехал в Карачарово и после дороги быстро и крепко заснул. Однако, проснувшись ночью, поворочался с боку на бок, зацепился полусонной мыслью за какой-то штришок и вдруг резко вынырнул из стихии сна. Освежел, окончательно проснулся. В каком-то новом, ясном и трезвом свете я увидел сегодняшний консилиум и с беспощадной очевидностью понял, что диагноз был поставлен ими до консилиума, на основании данных лаборатории, которые, конечно же, были им известны. Агнесса Петровна по три раза в день звонила в лабораторию и спрашивала о результатах исследования. А весь этот консилиум не больше чем хороший спектакль, чтобы успокоить меня перед операцией. Если тут жалкая доброкачественная фиброма, то почему спешка? Почему дорог день? Зачем широкое иссечение?

Я не представлял себе в полной мере, что такое широкое иссечение, но все же само сочетание слов уже говорило о тревоге, об опасности, о крайних мерах.

О чем из покидаемого на земле человек жалеет, когда приходится умирать? Как ни странно (и тут – парадокс), он больше жалеет о том, что уже успел узнать, увидеть и пережить, нежели о том, что осталось пока неизведанным и непознанным. В самом деле, ведь меньше человек жалеет о том, что не успел увидеть, как в Гренландии зарождаются айсберги, сползая и откалываясь от ледяного массива, и плюхаются в воду, нежели о том, что не придется больше сходить по грибы в туманный осенний денек, не придется больше искупаться ранним утром в прозрачной речке, рвать цветы, смотреть на облака, целоваться с женщинами.

Да, я не ловил морских черепах, не охотился на китов и крокодилов, не бурил землю, не водил паровозов, не был летчиком-испытателем, не строил домов, не разводил кроликов, не мудрил в химических лабораториях, не был на Соломоновых островах, не работал в угрозыске, не ел бизоньей губы, не сражался с акулами, не бастовал вместе с докерами, не стоял у власти, не был в Ла Скала, не спал с негритянками, не летал на воздушном шаре, не прыгал с лыжного трамплина, не был вратарем сборной СССР, не опускался под воду в батисфере, не стоял под секвойями, не видел Айи-Софии и египетских пирамид, не путешествовал по Японии, Индии и по множеству других стран. Я не был даже на Камчатке и на Байкале… Теперь бы и проснуться острому сожалению, что вот не увидел, не сделал, не попробовал. Нет же, в горле перехватило, когда я вспомнил батумские дожди и когда я подумал, что, может быть, не услышу больше их напористого бурного шума, не окунусь в синюю соленую влагу.

Кое-что я все-таки успел повидать. Как раз не так много, чтобы мир успел примелькаться и наскучить, но достаточно, чтобы понять красоту и разнообразие земной благодати. Я видел Париж, Лондон, Будапешт, Варшаву, Софию, Мюнхен, Бонн, Эдинбург, Берлин, Дрезден, Кёльн, Ханой, Пекин, Тирану, Шкодер, Бухарест, Краков, Копенгаген, остров Борнгольм, Ниццу, Экс-ан-Прованс, Марсель, Сан-Мишель, Тырново, Белград, Любляну и многие другие города в странах, где мне пришлось побывать. Но даже там… Взять хотя бы Париж… Мало ли есть что в Париже, чего я не успел увидеть, о чем даже и не догадываюсь. Но жалко теперь не то, что никогда не увижу неувиденного, а жалко, что не увижу вновь Париж с высоты знаменитого холма, что не пройду больше по узкой улочке Рю дю Бак, с которой начинались все мои парижские пешеходные маршруты. Не успеешь пройти по этой улочке сто шагов, как она вливается в бульвар Сен-Жермен, и тут же, как раз на углу, около входа в кафе, корзины с устрицами, переложенными остро пахнущими морскими водорослями. Если пойти теперь налево, то начнутся другие кафе и ресторанчики, и тут же недалеко церковь Сен-Жермен-де-Пре. Если же по Рю дю Бак спуститься вниз, то попадешь на набережную Сены и, посмотрев направо, уже различаешь громаду Нотр-Дам, а прямо через Сену – и сам Лувр.

Нет, в острый момент прощания (или, по крайней мере, осознания, что прощание приближается) тянет не на Соломоновы острова, где не был, а в какую-нибудь Саранду или в Созополь, где бывал. Да господи, не надо мне и Саранды! Мне бы в апреле пройти по нашей олепинской горе от села до луга, прочищая палкой ручеек талой воды. Он еще только накапливает силенки, местами бежит уже в руслице, промытом в снегу, а местами снег глушит и поглощает его. Если в это время чертить палкой по набрякшему водой снежному месиву, то как обрадованно, как облегченно, булькая и переливаясь на солнце, течет вода по неожиданному для нее новому руслу. А набрякший снег по сторонам от руслица на глазах белеет, пустеет и обезвоживается. А там уж и русло есть, но его забило снежным крошевом, обломками льда, и вот наслаждение – той же палкой разрушать преграду и подпертым заторами озеркам воды давать вольный ток. Ручеек ниже затора сразу выходит из берегов, несется стремительнее, чем тек, пока одним толчком не пополнит озерко около другого затора. Подойдешь с палкой к другому и так идешь по обогретой солнцем, больше чем наполовину в проталинах, отлогой горе, пока не проводишь ручеек до луга, а потом и до впадения его в реку, уже набухающую и приподымающую зимний тяжелый лед.

Да господи, не надо мне и пропруживания ручья. То есть надо, но это уж – пир горой и грандиозная благодать. Однажды, в апреле же, на горячем солнечном припеке взял я в горсть снег, и он оказался зернистым и сверкал на ладони, словно крупная соль, и приятно холодил разгоряченную ладонь. Так я и держал его, пока прозрачных зерен становилось на ладони все меньше и меньше. Такую бы горсти апрельского снега подержать в руке еще раз. А Соломоновы острова – бог с ними. Наверное, это прекрасно, но не о них я теперь жалею.

Однако внутри нас действуют сложные и мудрые механизмы. Между двумя отделениями в организме, между двумя узлами, как сказал бы специалист по машинам, может отсутствовать прямая связь, этакий проводочек, коммуникабельность. Напротив, как бы проложена изолирующая прокладка, при нарушении которой возникают всевозможные мании, комплексы, психозы, и жизнь становится невыносимой.