А что рассказывать — сами увидите. Вы нас просвещайте. У вас в Тюмени поболе интересного.

Про науку я спросил: зачем же реки назад поворачивать будут? Думал, расскажет, что да почему, а он как заругается: это, дескать, головотяпы придумывают — природу насовсем губят. И пошел: все нарушают, лес сводят, рыбу химией травят. Я соглашаюсь, само собой — и у нас тайга беднеет год от году. После войны еще, помню, на рыбалку ездить в заводе не было. Прямо в поселке переметы стояли. Мужики проверят утром, выберут себе сколько надо, остальную рыбу на берегу свалят — старухам в снедь. Теперь не так: до меня иной раз на моторке подымутся — полтораста верст. А дичи сколько было — выйдешь, бывало, из зимовья, а косачи весь конек облепили, и на лабазе сидят, и на всех березах их как мошкары. Зайца тоже мало стало — но тут года просто были плохие: то наводнение, то мор какой-то нападет.

— Ну вот, — кандидат кивает. — А отчего у вас-то тайга хиреет? У вас заводов нету, а все равно хуже становится. Это, — объясняет, — баланс повредили.

И слово какое-то к этому балансу пристегнул — на «геологический» смахивает. И вообще, говорит, жизнь наперекос пошла, никакого вдохновения нету. А я говорю:

— Что ж тебе не живется? Ты вот одет-обут, тело у тебя сытое. Изучай свою науку да открытия делай.

— Разочаровался я в науке, — кандидат сообщает. — Она, Илья Никитич, один вред приносит. Надо всем в леса уходить — самим себе пищу доставать.

Спрашиваю тогда:

— А что за наука твоя? Чего она тебе так поперек души уперлась?

— Физик я. Проникаю в тайны атомов, — и этак усмехается.

— Ну и что за тайны в этих атомах?

— А сплошной кавардак, Илья Никитич. Сами мы ничего понять не можем.

— Плохие вы, — говорю, — ученые, если так.

— Да не ученые плохие, а пределов нету: вот, кажется, раскрыл ты его до конца, этот атом, а там еще какое-то недоразумение. Поломал ты над ним голову — опять все концы завязал. Смотришь: снова частица какая-то… И главное, Илья Никитич, что мы орудие все время придумываем: то атомную бомбу, то водородную,

— Кто ж вас заставляет?

Он вздыхает:

— А само получается — сначала вроде в бирюльки игрались с этим атомом, а потом глядим: бомбу изобрели.

Я это все по-своему, конечно, пересказываю — он-то подробно объяснял, на бумажке мне рисовал. Но суть та самая — что губят они всех, эти физики…

Пугал, пугал он нас! Скоро, мол, все ископаемые кончатся, воду даже всю перепакостят. Воздуху тоже не будет, солнце дымом занесет. Только что в саван не обрядил. Вино кончилось давно, тут бы песни попеть, а он все свое ворожит. Я ему и говорю:

— Ну хватит стращать — спать не буду. Нам в шесть утра подыматься.

Положил я их на печь, сам тоже уклался. И вот у меня в голове мысли расходились: об этих неурядицах думаю, а главно — внучат жалко. Кандидат-то так сказал: может, через тридцать лет уже дышать нечем будет — в газете один американец написал. Соображаю: Вальке тогда сорок лет будет, Колюшке — тридцать восемь, Сережке — тридцать пять. В расцвете лет ведь будут — вот что досадно. Ну, мысли мыслями, а и спать надо. Поворочался — заснул.

Утром покушали плотно, лодку втроем нагрузили, брезентом груз затянули — и айда. Только-только светать стало, туманец еще по речке дымится, а мы уж тарахтим. (Я и ночью везде пройду, не зацеплюсь — сорок лет вверх хожу.) Сначала знобко было — скукожились, гляжу, мои пассажиры. Кинул я им плащ-палатку, упрятались они, подтыкали все щели, чтоб грело, и замерли. Смотришь, отошли через пяток минут, хохочут, самокрутку вдвоем смолят. В общем, освоились.

Два дня мы шли — вода прибылая, течение сильное. Ночь в зимовье у Киреева Степана спали, а назавтра опять раненько поднялись. И вот — светло еще было — к моей избушке причалили. Быстренько перетаскали все, собакам варево поставили, себе ужин налаживаем.

— Ну что, Илья Никитич, на охоту с утра или рыбачить пойдем?

— А не знаю, как вам лучше нравится. По мне, с ружьем пройтись надо. Рыбалка-то и вечером хорошая.

Так и уговорились.

Поспел ужин, сели мы за стол, бутылку вина открыли. И опять — разговоры. Я ему говорю:

— Только ты, Виктор, меня этим балансом не пугай. Лучше любопытное что-нибудь расскажи.

Долго мы калякали — он вопросы мои исчерпывал, а я житье свое немудрящее описывал. Как промышлять начал, да когда какую избушку срубил, да сколько раз косолапого стрелял. Мне ж, если повспоминать, тоже что рассказать найдется. И худого и хорошего видано.

Говорили, говорили, потом гляжу: Виктор на топчан косится — «там, что ли, положишь?» — «Ложитесь и правда, а то ломать с недосыпу будет». Задул лампу, улеглись мы — и как провалился я — намаялся за день.

Ночью разбудился — собаки воют. Выскочил на волю: «А ну, спите, заразы!» Только под одеяло забрался — они опять концерт завели. Не по себе мне: собачий вой — на вечный покой. (Я ведь не то чтобы в религию верю, а все-таки примет всяких боюсь.) Еще раз вышел, стегнул их ремнем — замолкли. Дали спокой до утра…

Вдвоем мы на охоту пошли — Вера, девушка Викторова, никак вставать не хотела: ещё, просит, полчасика посплю, еще пять минут. А я тогда говорю: да чего тебе, женщина, по болотинам шататься, спи себе под одеялком. Ну вот, пошли мы — я со своей одностволочкой, а Виктор с «автоматом».

— Сколько ж такое стоит? — спрашиваю.

— Семь сотен — заказное.

Я аж свистнул. Взял у него, посмотрел. Ничего не скажешь, богатейшее оружие. Тяжеловато, правда, да и ствол больно длинный, но работа хороша. Не то что моя берданка — тяп-ляп, годится для корявых лап. Отдал ему и смеюсь: из такой пушки целыми косяками можно бить. Он говорит: для того и делано.

Вышли в распадок, остановились прикурить. Тут, слышим, Тополь залился.

— Глухаря облаивает, — говорю. — Давай, Виктор, подбирайся.

Он папироску кинул и на Тополя пошел. А я на валежину присел, дымлю. Долго он крался, потом наконец ахнул. Смотрю, бегут ко мне с Тополем наперегонки.

— Ну, разговелся я, Илья Никитич! — веселый сразу стал, вертит этого глухаря — не налюбуется.

— Теперь, может, рябцов поманим, а, Виктор?

— Конечно.

Пошли мы тогда на прогалинку, я Тополя на ремешок взял — думал, подержу его в чаще, пока Виктор рябчиков стрелять будет.

Идти туда через болотце, а по опушке кругом него — березняк. Только мы из лесу высунулись, — глядь, а на той стороне все березы косачи обсели. Виктор сразу — хвать за ружье, а я ему:

— На кой они тебе загнулись? (У косача и мясо-то не ахти какое, а главное — перо у него гнездкое. Пока щиплешь, все пальцы заболят.) — Брось ты их, лучше рябцов нащелкаешь.

А он, будто не слышит ничего — головой мотает, а у самого на этих косачей глаз горит. Пригнулся и по болотцу к ним побежал. Сразу я его из виду потерял — там кусты, кочки высокие. Ну что ж, надо тебе пакли об этих тетеревей ломать — стреляй. Пожалел я, что Тополя на сворку взял — он у меня приучен не лаять на поводу. А то распугал бы он косачей — не сидят они над собакой. Потом вижу — выглянул ствол из кустов. Целился, целился Виктор — видать, трясло его от азарту — потом: раз! раз! раз! — все пять зарядов выпулял. И — четыре косача наземь. Я уж с кочки было встал — Тополя хотел пустить за ними, а Виктор снова стрелять. (Косач — он ведь спокойный, если не пуганый. Стрельнешь — он с ближних берез отлетит только, и никакой паники. Другой раз дюжину убить можно, а стая все сидеть будет.) И еще пяток Виктор положил. Тут уж пустил я Тополя — залаял он и бежать через болотце. Тогда только поднялись они. Выскакивает кандидат из кустов и кричит:

— Что ж вы, Илья Никитич, собаку не держали?!

Ну, думаю, позови козла в огород.

— Куда ж тебе столько? Тебе и не довезти их — стухнут.

— Не стухли б, — отвечает, а сам куксится.

Собрали мы этих косачей, навешал он их на себя и говорит:

— Ну, теперь за рябчиками?

— Да будет тебе, Виктор, этих-то дотащи. Обратно пошли.