Рогачев стал приспосабливать за спину мешок с мясом, как вдруг, выпустив лямки, одним гибким движением схватил винтовку и, пятясь, почти втиснулся наугад за ствол большой ели, под которой недавно вытоптал снег, обламывая омертвевшие нижние ветви. Почти сразу же из зарослей можжевельника выдвинулся, с трудом переставляя лыжи, человек; Рогачев узнал его и поднял винтовку, но тотчас опустил ее; Горяев еле шел последние метры до костра, крошечный подъем он осилил, спотыкаясь, путаясь ногами и руками, тяжело опираясь на винтовку, как на костыль, и подтягивая грузно обвисшее тело. Он шел прямо на костер, не сводя глаз с котелка, стоявшего рядом, на земле, Рогачев не успел выплеснуть из него воду, в которой варил сердце и печенку. Дотащившись до костра, Горяев упал на колени, схватил котелок и, задыхаясь, кашляя, стал пить; стоя все там же под елью, Рогачев видел его исхудавшие, дрожащие руки, воспаленные, с блеском глаза, обтянутое, казалось, одной кожей, заросшее до самых глаз лицо, судорожно ходивший кадык; Горяев пил со стоном, захлебываясь.

Рогачев вышел из-под ели и остановился в двух шагах от Горяева; а тот все пил, высасывая из котелка последние капли. Мешок за его спиной, схваченный лямками на груди, мешал; винтовка валялась рядом; Рогачев ногой отодвинул винтовку Горяева в сторону, тот даже не пошевелился. Теперь Рогачев мог хорошо разглядеть его. Отставив в сторону опорожненный котелок, Горяев, грузно обмякнув, сидел на коленях, не в силах шевельнуться и только чувствуя, как начинает от тепла отходить и болеть лицо, обмороженное на лбу и с правой стороны; распухшие и потрескавшиеся губы тоже зашлись; Горяев осторожно потрогал их, покосился на Рогачева, который не очень-то дружелюбно глядел в этот момент на неожиданного гостя. Горяев, устраиваясь удобнее, равнодушно закрыл глаза, с наслаждением ощущая в желудке сытую теплоту, медленно расходящуюся по всему телу; неудержимо хотелось спать. Рогачев сел по другую сторону костра, тревожно прислушиваясь к менявшейся погоде; вершины сопок были теперь в постоянном беспокойном переменчивом движении, и Рогачев внутренним чутьем слышал их непрерывный, тревожный звон, упругой, яростной струей льющийся с вершин; до старых елей, с которых теперь то и дело с шумом срывался снег, этот зов дошел раньше, и они хлопотливо оживали от долгого зимнего оцепенения; готовилось что-то грозное, неостановимое. Рогачев (в который раз уж!) сжался перед мощью солнечного, пронизанного исполинской силой пространства. «Га-ах!» — еще с одной ели на глазах у Рогачева ополз снег, и она стремительно рванулась в небо освобожденной хвоей.

Можно бросить этого непрошеного товарища и уйти, думал Рогачев, оставить ему еды, отсидится, но он знал, что не сделает этого; с любопытством наблюдая за человеком, который хотел его убить и наверняка бы убил, если бы не промашка, и который уже вторично оказывается в зависимом от него положении, Рогачев не знал, как поступить дальше; он подошел к Горяеву и присел с ним рядом на корточки, разглядывая его сухое, почерневшее от мороза лицо, заросшее иссиня-черной щетиной.

— Оно меня одолело, — сказал Горяев совершенно ясно, не отрывая пристального взгляда от догорающих, подернутых тончайшим седоватым пеплом углей.

— Кто? — от неожиданности Рогачев слегка отодвинулся.

— Оно, — все так же осознанно и убежденно повторил Горяев, и Рогачев понял. — Конечно… Теперь уже совершенно все одно, делай что хочешь.

Рогачев ничего не ответил, медленно поднял глаза к вершинам сопок; Горяев снова забылся в дремоте; Рогачев подбросил в костер немного сучьев, огляделся, наметил подходящее место и, не обращая внимания на Горяева, стал быстро делать шалаш, рубить кусты и молодые ели; он двигался собранно, скупо размечая движения и поглядывая на сопки, вокруг вершин которых все гуще струились белые, взвихренные потоки. Наладив шалаш и настлав в него еловых лап, Рогачев взялся готовить дрова, складывая их рядом с шалашом, и провозился почти до двух. Заметно потемнело. Рогачев перенес в шалаш мешок с мясом, собрал все кости, с которых днем раньше обрезал мясо, сложил их на замерзшую оленью шкуру вместе с головой и все переволок к шалашу, кстати, и голову привалил коряжиной у входа, а шкуру размял и расстелил в шалаше поверх еловых лап, мехом вверх. Затем разложил у входа в шалаш небольшой костер, на четырех высоких кольях сделал над ним навес — защиту от снега, тоже из еловых лап и куска брезента, который всегда носил с собой. Колья забивал он уже под сильными порывами ветра.

Теперь высоко в сопках отчетливо слышался тяжелый непрерывный гул; небо потемнело и снизилось, солнце с трудом пробивалось сквозь красновато-серую мглу; старые ели под напором ветра глухо заговорили. Горяев очнулся. Рогачев подошел к нему и, с невольной усмешкой глядя в его встревоженные, ждущие, влажно блестевшие глаза, помолчал.

— Ну что, снайпер, — сказал он наконец, — вставай, что ли? Тут рядом шалаш тебе приготовлен и постель постелена. Может, еще шашлык закажешь?

Горяева совсем развезло, он был весь как раскисшая жижа; Рогачев перетащил его к шалашу, перенес туда же его лыжи с винтовкой; ему противно было прикасаться к Горяеву, но тот неотступно следил за ним все теми же ждущими, светлыми и благодарными глазами. Рогачев даже сплюнул и про себя потихоньку выругался. Поставив варить мясо, он подумал, что надо бы посмотреть, что у Горяева с ногами, но тот точно почувствовал и стал жаловаться на рези в желудке — последние три дня он ничего не ел, а с ногами ничего, с ногами ему повезло, вот только лицо и руки прихватило, а с ногами ничего, унты у него крепкие, невыношенные.

— У тебя деньга хорошая, — сказал ему в ответ на это Рогачев. — Вот тебе бы сейчас в ресторан, бульончику из благородной птицы — для желудка оно полезно. — Рогачев поставил перед Горяевым кружку с кипятком.

— Ну бей, добивай, твоя взяла. — Горяев попробовал подтянуть ближе свой мешок, в распухших пальцах появилась боль, и он бросил лямки. — Оно меня одолело. Если даже бросишь, уйдешь один, никто не узнает и не осудит, и первый я; твоя взяла.

— Дурак, — брезгливо сплюнул Рогачев подальше от костра.

— Меня дым от твоего костра спас, а это — что, — Горяев снова пихнул мешок, — бумага. Нет, ты не поймешь, я боялся не успеть. Ну, думаю, пока доберусь, его и след простынет. Ногами двигаю — и ни с места, у меня всего несколько сухарей оставалось… На день, на два, иду и шатаюсь… Когда я тебя увидел, мне на колени хотелось стать. Да нет, не то подумал… я человека увидел. Да разве ты поймешь, здоровый индивидуум, ты только не обижайся. Оно, — Горяев поднял черный корявый палец, прислушиваясь к грохотавшей тайге, как будто ворочавшей огромные валуны. — Слышишь, теперь вот грохочет, подает голос, а то ведь в ушах звенело от тишины, хоть ты лопни, даже сучок не треснет. Не-ет, неспроста это, попомнишь мое слово, неспроста! — Горяев погрозил кому-то темным скрюченным пальцем.

Рогачев по-прежнему ничего не отвечал, помешивая деревянной ложкой в котелке, он сам ее вырезал и с ней не расставался. Он любил работать с деревом, это передалось ему от отца, смоленского плотника и кровельщика. Тася любила его фигурки, которые он вырезал из мягкой ели, и уставляла ими подоконники. Как она там, Тася, задумчиво и растроганно подумал Рогачев о жене, и дров нарубить ей сейчас некому, а вдруг она еще слаба после больницы, наверняка слаба, а он здесь прохлаждается, байки слушает да еще под пулю чуть не попал. Расскажи кому, так ведь не поверят, на смех поднимут.

Горяев тоже затих, пригрелся в теплом сытном воздухе, откинулся назад и лежал не шевелясь, лишь обмороженные ноздри его дергались от запаха варившегося мяса. По распадку с елями и шалашу в это время ударил, словно рухнул обвал, бешеный порыв ветра, выдувал из-под котелка пламя, и тотчас сплошная белая муть закрыла небо и землю; Рогачев высунул голову из укрытия и торопливо подался назад. Ревущая белая мгла валом рушилась с сопок; Рогачев, закрыв голову брезентом, опять высунулся из шалаша, отворачивая лицо от режущего снега, как мог, защитил еще костер, поправил навес, колья были укреплены надежно, недаром он больше всего над ними трудился, и, прихватив котелок, полузасыпанный золой, разделил дымящееся мясо на две части.