— В самом деле, великолепная штука, — говорю я, чуть пригубив напиток, чтобы выиграть время, — однако сперва надо принять хинин. Есть ли он у вас?

— Хинин?! Эта выдумка врачей! Впрочем, если вы настаиваете, у меня, вероятно, найдется немного хинина, его мне оставил протестантский пастор.

Пока Фаллер идет в соседнюю комнату и чертыхается там, пытаясь открыть неподдающийся буфетный ящик, я протягиваю чашу Маконену, который, не моргнув глазом, выпивает ее залпом.

Ящик все еще никак не хочет выдвигаться, я слышу немецкие ругательства, затем раздается ужасный грохот опрокинутого буфета и звон бьющейся посуды.

— Не ищите больше, прошу вас! — кричу я. — Думаю, мне хватит вашего грога.

Фаллер громко хохочет, стоя перед опрокинутой мебелью. Он не очень огорчен, потому что винные запасы находятся в другом шкафу.

Среди осколков он подобрал несколько таблеток пресловутого хинина и подает их мне, в то время как женщины в ужасе взирают на учиненный им разгром.

Затем я должен пройти с ним в сад, на лесопильный завод, осмотреть канал, по которому поступает питьевая вода, скотный двор… Я валюсь с ног от усталости. К счастью, быстро темнеет, и мы возвращаемся назад.

Ужин на абиссинский лад: уот[68], инджира, теч[69].

Наконец я ложусь в постель и гашу восковую свечу. Мне хочется лишь одного — покоя. Но тут дверь распахивается, и в комнату входит Фаллер в сопровождении раба с суповой миской…

— Последняя порция грога на сон грядущий, и завтра вы будете как огурчик!..

Это теплый мед, разумеется, сдобренный коньяком и приправленный корицей и гвоздикой.

Ладно, будь что будет!

Голова кружится, я совсем опьянел. Я чувствую, как меня накрывают кучей одеял, и кровать уносит меня куда-то, словно я раскачиваюсь на качелях, а весь дом ходит ходуном…

* * *

Просыпаюсь я поздно, с ощущением тошноты, но грудь очистилась, жар спал. Я и в самом деле выздоровел.

Мы идем в лес, чтобы выбрать древесину. В крупных деревьях недостатка нет, и в тот же вечер великолепный кедровый ствол разрезается на доски.

За четыре дня я успеваю получить все, что мне требуется, но надо еще каким-то образом перевезти этот громоздкий груз в Аддис-Абебу. Фаллер успокаивает меня: это сущие пустяки. Доставил же он сюда бильярд…

Доски грузят на ослов. Эти чудесные животные могут справиться с чем угодно. Представьте себе большие, длиной восемь метров, доски, связанные между собой и взваленные на спину этого маленького четвероногого; над огромной поклажей торчат одни лишь ослиные уши. Весь караван, если доглядеть на него издали, напоминает вереницу муравьев, которые тащат на себе длинные соломинки.

Я могу провести здесь еще пару дней, так как ослы передвигаются медленно и прибудут в Аддис-Абебу не раньше чем через пять-шесть дней. Я предпочитаю побыть в лесу, чем дожидаться груза в этом нескладном городе.

Здешние места великолепны, но меня не покидает горькое чувство, омрачающее все на свете. Взгляд умирающего Габре постоянно стоит перед моими глазами, как если бы этот простой человек и впрямь заронил в мою душу свою последнюю мысль… И в памяти возникает низенький курган, который мы оставили на знойной равнине, — такой, каким я увидел его в последний раз, оглянувшись на повороте.

Чтобы развеять эти печальные мысли, я отправляюсь на экскурсию в обширные, более древние, чем сами люди, леса, где застоялся густой полумрак, напоминающий о церковных нефах.

Когда ступаешь по ковру из мхов и голубых лишайников, приглушающему звуки, поневоле испытываешь нечто вроде уважения к этим тысячелетним колоссам, огромные стволы которых устремлены вверх, подобно колоннам храма, и одновременно ощущаешь страх перед ними.

Вдруг где-то высоко раздаются хриплые крики, и я вижу перепрыгивающую с дерева на дерево стайку гверецев, маленьких белых и черных мартышек с длинным шелковистым мехом.

Эти чудесные зверьки живут на вершинах самых высоких деревьев и никогда не спускаются на землю.

Мой выстрел разрушает все очарование природы и возвращает меня к состоянию дикого зверя. Я убиваю подряд пять гверецев, в том числе самку, кормившую детеныша. Он свернулся клубком на груди убитой матери, которая упала более чем с двадцатиметровой высоты. Передо мной куколка из белого и черного шелка с человеческими движениями. Когда я беру ее, она закрывает лицо своими маленькими руками с хрупкими пальчиками. Я кладу детеныша к себе за пазуху под рубашку, он прижимается к моей груди, и мало-помалу его жалобные стоны стихают.

Я очень горжусь своим подвигом. Может быть, я сумею выдрессировать обезьянку, хотя говорят, что это необычайно сложно.

Убитых мной гверецев тут же разделывают, я хочу взять с собой их великолепные шкуры. Их туши лежат на земле, точно тела мертвых детей!..

Туземцы никогда не убивают этих обезьян, это связано с их верой в перевоплощение: например, считается, что люди, которые портили священные деревья, искупают это святотатство, приняв после своей смерти обличье этих животных.

Бойня, которую я учинил, поддавшись охотничьему инстинкту, оставила в душе чувство досады. Возвращаясь обратно через этот величественный лес, я смотрю на него совсем иными глазами: мои выстрелы вспугнули прекрасных лесных духов и нимф.

Я подхожу к лесопильному заводу уже ночью, держа на руках свою приемную обезьянку, притихшую и, как мне кажется, довольную ласками, которые я ей расточаю. Человек очень быстро подыскивает объяснение, способное успокоить его совесть…

Шкурки развешивают у меня в хижине, чтобы их просушить. Я пристраиваю маленького гвереца в углу, накрыв его своим одеялом.

Каким счастливым он, наверное, себя чувствует! И я засыпаю сном праведника…

Ночью меня будит слабый жалобный стон, повторяющийся через равные промежутки времени. Малыш, наверное, зовет свою мать, чтобы пососать молоко, а может быть, ему стало холодно. Я зажигаю свечку. Вскоре крики прекращаются. Я тщетно ищу обезьянку. Ее нигде нет.

Проходя мимо сложенных в кучу шкур, я слышу едва уловимый стон, он заставляет меня посмотреть в ту сторону, и я вижу, что детеныш прижался к одной из них. Это шкура его матери, которую он признал среди других. Я хочу взять обезьянку на руки, но ее пальцы отчаянно цепляются за длинную материнскую шерсть, и малыш издает душераздирающие вопли. Он глядит на меня своими круглыми, цвета лесного ореха, глазами, в них страх и мольба. Я до глубины души потрясен отчаянием маленького существа, которое тщетно ищет спасения в этой окровавленной и неподвижной гриве, которая еще вчера уносила его в головокружительных перелетах к вершинам громадных деревьев, а ночью согревала своим теплом и ласкала… Я чувствую себя преступником и искренне раскаиваюсь в том, что принес эту напрасную жертву…

На другой день детеныш умер от голода или… тоски, и его крохотный труп навсегда отбил у меня вкус к охоте.

* * *

Я оставляю двух лошадей Фаллеру в обмен на мула, полученного мной от Эвалле, прежде всего из предосторожности, дабы избежать еще одной истории с галла, у которых оба животных, должно быть, были похищены абиссинскими разбойниками. Если лошадей кто-то узнает, их владелец будет извещен об этом через несколько часов благодаря тому загадочному телеграфу, который с поразительной быстротой распространяет новости по всем джунглям. У меня нет ни малейшего желания познакомиться поближе с отравленными стрелами, вылетающими бесшумно и незаметно из зарослей кактусов.

Я беру старого мула, забывшего о своем возрасте, но сохранившего тайну той невероятной скачкообразной рыси, которая вытанцовывается на месте и заставляет даже самого закаленного всадника идти пешком. Такова особенность мулов, сдаваемых напрокат.

Мы движемся ночью, дабы избавить себя от неприятных встреч.

В Аддис-Абебе я узнаю, что город поразила эпидемия испанского гриппа. Она вспыхнула в день моего прибытия, и уже более двадцати европейцев скончались с момента моего отъезда в джунгли.