— В том-то и дело, что нет! Разумеется, война должна вести к победе, победа — это соль на хлеб войны! Пока есть возможность победить, воюешь ради победы. Потом воюешь в надежде сыграть вничью. А когда и это ушло и положение безнадежно, воюешь, потому что солдату положено воевать!
Хольт размышлял. Слова Вольцова вызвали в его памяти «Рощу 125» Эрнста Юнгера. Один абзац в этой повести произвел на него когда-то сильное впечатление.
— Мне кажется, — сказал он, — Гильберт рассуждает, как настоящий солдат. — И он процитировал уцелевшие в памяти слова: — «Но высшему закону послушны те, кому дано умереть в одиночестве непроглядной ночью, на безнадежном посту. Их память будут чтить там, где возлюбят горечь обреченности и те возвышенные чувства, что не сгорают и на самом сильном огне».
Гомулка слушал, вытянув шею, казалось, он впивал в себя эти слова. После долгого молчания он повторил: «Горечь обреченности…» Бранцнер угрюмо нахохлился на своем матрасе; все, что здесь говорилось, было ему явно не по нутру. Хольт подошел к окну. Горечь обреченности, — повторял он про себя.
Дверь распахнулась, на пороге стоял Готтескнехт.
— Господа, а не лучше ли вам малость соснуть до того, как начнется очередной спектакль? — Взгляд его упал на Хольта. — Что с вами, Хольт? Ну-ка, за мной! У меня к вам дело!
Смеркалось. После ночного допроса Готтескнехт еще ни разу не беседовал с Хольтом с глазу на глаз. Сегодня он выглядел особенно усталым и озабоченным.
— Отпуск вам разрешен, — сказал Готтескнехт. — Но прежде, чем вы уедете, я должен сделать вам небольшое внушение насчет… насчет… Барнимов.
— Я ничего не знаю, — твердо заявил Хольт. — Мне даже представить себе трудно… Так это связано с покушением?
— Как только придет пополнение, езжайте подобру-поздорову. Вы поедете к Вольцову, не правда ли? Так вот, слушайте! Забудьте и думать о Барнимах! Никого о них не спрашивайте! Не заговаривайте о них ни с кем! Держите язык за зубами! Вы меня поняли?
— Так точно, господин вахмистр!
— А теперь, положа руку на сердце: эта история вас сильно тревожит?
— Я… я о ней и не думаю!
Готтескнехт улыбнулся не без горечи.
— Вы о ней не думаете! — повторил он. И почти беззвучно, про себя: — Никто не думает… Никто!.. А теперь марш в постель!
— Слушаюсь, господин вахмистр!
В бараке все еще спорили. Вольцов сидел на столе и курил.
— Ну и что же? — спросил он, когда Хольт вошел в комнату.
— Один из этих большевистских писателей, — продолжал горячиться Бранцнер, — помнится, его зовут Эренбург или как-то в этом роде… Так вот, он объявил, что у большевиков одна цель — Берлин! — Он приподнялся на койке, опираясь на локоть.
— Почему это тебя удивляет? — возразил ему Вольцов. — Естественно, что русские хотят выиграть войну. Завоевание столицы противника — законная стратегическая цель, ведь это равносильно победе. Почитай Клаузевица, его «Основы стратегии».
— Ты, видно, близко принимаешь к сердцу интересы русских! — зло заметил Бранцнер. Вольцов только рассмеялся, но Гомулка не выдержал и стал ругаться.
— Черт знает что! Не успели мы избавиться от Цише, как снова-здорово на его койке сидит такая же гнида и обливает нас помоями. Когда мы наконец избавимся от склочников?
— Так нет же! — крикнул Бранцнер. Он повернулся к Гомулке, и в глазах его блеснул недобрый огонек. — Так нет же, не бывать этому! Никогда вам от них не избавиться! Те, кого ты так обзываешь, — это лучшие из лучших, истинные немцы, истинные национал-социалисты, так и знай! Все они думают, как я, вы — позорное исключение, вся батарея думает, как я, весь немецкий народ так думает, он верит в своего фюрера, потому чго это величайший из немцев, величайший из полководцев и… и…
— Что и-и? — передразнил его Хольт. — А после фюрера небось ты величайшая персона? Второй по значению немец, второй полководец и… второй болван!..
— Молчать! — крикнул Вольцов. — Вы с ума сошли!
Но Бранцнер уже сидел на койке, бледный как мел, и, опустив ноги, нашаривал башмаки.
— Вы слышали? — взвизгнул он. — Будьте свидетелями! Он фюрера назвал болваном! Я сейчас же на него заявлю!
— Брось трепаться, чудак! — остановил его Гомулка. — Это тебя он назвал болваном!
— Он сказал — второй по значению! — не унимался Бранцнер.
— Ну что ж, будь доволен, что есть болваны почище тебя! — заметил Гомулка.
Но Бранцнер только качал головой, натягивая башмаки:
— ~ Нет, нет, нет! Вы мне зубы не заговаривайте! Нет! Я решительно утверждаю, иначе его нельзя было понять: фюрер — величайший болван!
Но тут дверь распахнулась и на пороге вырос Готтескнехт.
— Бранцнер! — крикнул он. — Что я слышу? Что вы тут кричали?
Молчание.
— Я закрываю глаза, — продолжал Готтескнехт, — когда кто-нибудь позволяет себе задорное словцо по адресу фюрера. Но то, что вы здесь сказали, недопустимо, слышите?
Бранцнер стоял перед койкой полуодетый, с башмаком в руках.
— Я… Но н же… Это все Хольт, — забормотал он. — Я хотел сказать… — И вдруг, взвизгнув не своим голосом: — Да ведь это же не я… Это они… Я бы в жизни не посмел… я… я…
— Возьмите себя в руки! — прикрикнул на него Готтескнехт. — Что вы себе позволяете!
Хольт был уверен, что Готтескнехт давно подслушинал за дверью и только ждал удобной минуты, чтобы войти. Комический финал, перевернувший все вверх ногами, вызвал в нем двойственное чувство: его подмывало смеяться и в то же время грыз страх.
Бранцнер притих и только бросал на Вольцова, Хольта и Гомулку умоляющие взгляды.
— Бранцнер в общем малый порядочный, — смилостивился наконец Вольцов. — Мне думается, это вырвалось у него невзначай.
— Хорошо, если никто этого не слышал, — сказал Готтескнехт, подумав.
— Я ничего не слышал! — заявил Гомулка.
— Я тоже!.. А мы уже спали, — отозвались остальные.
— Мне, как национал-социалисту, не следовало бы поступаться своими убеждениями, — величественно произнес Вольцов. — Но так и быть, считайте, что и я ничего не слышал.
— Отлично, — сказал Готтескнехт. — Я попросил бы в дальнейшем избегать подобных споров. Покойной ночи!