Было ль его сочувствие к ней таким явным, что камень обратился в плодоносящее зерно?
Этого Дженнак не знал. Люди светлой крови, его сородичи, давали жизнь потомству по своему желанию, что являлось неоспоримым фактом, проверенным долгой чередой столетий. Ну и что с того? Если бы человек был властен в желаниях своих!
Незаметно он погрузился в транс, пытаясь провидеть судьбу своего сына, если у Чоллы будет сын… Но видения не приходили; черная завеса Чак Мооль не раскрывалась перед ним, и никаких картин не возникало под сомкнутыми веками – ни лиц, ни городов, ни морских пучин, ни озаренных солнечным сиянием небес. Боги молчали.
На следующий день, День Ореха, Дженнак почувствовал себя лучше и, призвав Старика, долго беседовал с ним. Они говорили не о союзе с ренигами, ибо то являлось делом решенным; и не о новом племени, в чьих жилах сольется кейтабская кровь с кровью гуаров и арахака, – о народе, что будет владеть и лесом, и болотами, и всей дельтой Матери Вод. Дженнаку предстояло увидеть расцвет этого еще не рожденного племени, а Старик едва ли бы дождался первого ребенка. Время его уходило; и с ним уходил в прошлое наивный мир арахака, вселенная добрых древесных духов и страшного Тилани-Шаа, запертого в клетку из деревьев… И, предчувствуя это, Дженнак расспрашивал Старца о лесном народе, о верованиях их и обычаях, об охотничьем языке, подобном крикам птиц, об искусстве прятаться в кронах деревьев, о способах, коими ловили кайманов и рыбу, о трубках чен-чи-чечи, стреляющих отравленной колючкой, о таинствах, когда вкушают кровь погибших воинов, дабы возродились они в детях и умножили род свой многократно. Жизнь в джунглях была нелегкой, смерть гуляла рядом с арахака, сидела у их костров и по-хозяйски забиралась в их шалаши. Они рано созревали, распускались, как побеги в месяце Цветов, плодоносили и шли в вечную тьму Чак Мооль или в то место, что было уготовано им лесными богами. Дженнак содрогнулся, узнав, что Старцу, подобному сморщенной черепахе, не было еще и сорока, а Вианна – Чали, его внучка, – видела не шестнадцать, а двенадцать весен. Воистину люди эти, приятные видом, сильные и отважные, были мотыльками, порхающими в солнечном луче! Не ведали они слов Шестерых, утверждавших, что человек живет шесть десятилетий, а сверх того – десять или двадцать лет, кому и сколько отпущено судьбой… Не ведали, и потому, быть может, жили вдвое меньше?
Под конец Дженнак спросил о сфероиде из багряного камня, но о нем Старцу было известно немногое. Такие вещи рождались в далеких горах, за которыми прячется солнце, а потом, неведомыми путями, приходили они к людям и начинали странствовать по всей Р'Рарде, по всем бесчисленным притокам Матери Вод, и всюду почитались могущественными талисманами, чем-то наподобие символа мира; их не меняли и не отнимали, а дарили, и обычай этот означал, что даритель желает изведать искренность и мудрость того, кому преподнесен подарок. Ведь человек, говорил Старец, существо скрытное; слова его могут быть легки, как перья, мысли тяжелы, как камни, а намерения ядовиты, словно колючка для чен-чи-чечи. Но суть заключается не в намеренияи и словах, а в делах, не в скрытом, а в явном; и колдовской талисман, поднесенный в нужное время, подталкивает к свершениям, а свершенное позволяет узнать человека.
С этим Дженнаку не приходилось спорить – ведь ренигский властитель поднес ему яшмовый шар, подтолкнув тем самым к экспедиции в болота. А может быть, сила талисмана распространялась на все Бескрайние Воды? И вызвал он бурю, что направила «Хасс» к речной дельте, и пристал корабль именно у крепости Кро'Тахи, и подсказал он ренигу нужные слова, и возложил на него, Дженнака, миротворческую миссию… Любопытно, к каким еще деяниям подвигнет шар своего нового хозяина?..
Обдумывая этот вопрос, Дженнак заснул, а ночью удостоился ответа. И был тот ответ теплым и нежным, с ласковыми руками и с кожей, пахнувшей медом, с прядями тонких волос, подобных шелковой паутине, с упругой девичьей грудью и жарким дыханием, что сменилось вскоре негромкими стонами. Прозвучали они не раз и не два, и хоть Дженнак испытывал еще легкую слабость, он отдавался любви с тем же юным пылом, как некогда в своих покоях в хайанском дворце, как в Фирате, где была с ним Вианна; и ночь казалась ему бесконечной, ибо возлегший на шелка любви Мейтассе не подвластен.
Шелка, конечно, были воображаемыми, и травяное ложе казалось ему скорее птичьим гнездом, чем местом, где человек должен спать и предаваться телесным удовольствиям, но что с того? Шелков не было, была любовь…
Он понимал уже, что девочка, дарившая ему свое тело, лепетавшая у его груди, не Вианна. Но впервые за много лет Дженнак не думал об этом и не страдал, ибо Вианна и Чали слились для него в одну женщину; более того, Чали предстояло совершить то, что не успела Вианна. Чали понесет дитя, и в этом племени, затерянном на Диком Берегу, останется потомок светлорожденного, мальчик или девочка с каплей светлой крови, дитя, одаренное долгой жизнью… Впрочем, не слишком долгой: ведь капля – всего лишь капля; но жизнь его будет подобающей человеку, а не мотыльку. Пусть не восемьдесят лет, пусть шестьдесят… Но не тридцать, не сорок!
То был самый драгоценный из всех даров, какие мог он оставить арахака. И, не в пример той ночи с Чоллой, сейчас он не ведал сомнений, он твердо знал: в девочке, что пришла к нему, прорастет посеянное зерно, нальется жизнью, завяжется плодом и даст новый побег. Конечно, он не мог взять ее с собой: бабочка-однодневка – не спутница для морского змея, который живет столетия. Но он любил ее; любил, как некогда Вианну, а это значило, что список его потерь увеличится вновь, обогатившись новым именем.
Чали…
Быть может, размышлял Дженнак, боги – и загадочный шар, что делает скрытое явным – направили его сюда не для того, чтобы истребить болотную тварь, и не затем, чтобы он наставил на путь истинный Кро'Таху; быть может, все случившееся с ним лишь преддверие этой ночи. Боги пожелали, чтоб он оставил арахака свою кровь – подобно тому, как сделали они сами в незапамятные времена, сочетавшись со смертными женщинами… Вероятно, те женщины были прекрасны и желанны, как Виа и Чали, а боги – одиноки… Очень одиноки, несмотря на всю свою силу и мудрость…
Сейчас Дженнак понимал их, и в эту ночь боги будто бы сделались ближе и доступней ему – не оттого ли, что он увидел, где божественное переплетается с человеческим и в чем боги и люди равны? Ведь путь богов тоже являлся путем потерь, а значит, они нуждались в утешении, в том утешении, которое дарят лишь объятия любимой…
В День Ясеня он уже твердо стоял на ногах, а в День Сосны перебрался через трясину, сопровождаемый своими одиссарцами и проводниками-арахака. Чали не пошла с ним, словно предчувствуя, что мир, в который возвращается Дженнак, ей не принадлежит, и сам он, сделавшись частицей того мира, что открывался за лесами и болотами, станет для нее чужим, уже не раненым воином, нуждавшимся в ласке и исцелении, а могущественным вождем, сахемом, увенчанным белыми перьями власти. И это было правильно; у каждого дерева – своя тень, у каждого человека – своя судьба.
Вечером, расположившись в беседке ренигского владыки, Дженнак отдыхал и любовался великой рекой, неудержимо и плавно стремившейся к океану и отражавшей в водах своих небеса, тонкий серп месяца и звезды, сиявшие пятью божественными цветами. Шестым и последним был черный цвет, оттенок Коатля, – занавес, спустившийся над миром, расшитый блестками алого, желтого, белого, зеленого и голубого. Покой и тихая радость снизошли к Дженнаку; он парил между небом и землей, плыл не во сне, а наяву, будто видения его вдруг стали реальными, а сам он обратился то ли в сокола, то ли в розового лизирского лебедя, то ли в летящий по ветру листок. Прежде в такие мгновенья он предпочитая оставаться один, но, как выяснилось с недавних пор, сказитель Амад мог составить неплохую компанию. Ему было известно, когда следует помолчать, а когда раскрыть рот; и сказанное им не нарушало покоя, царившего в сердце Дженнака.