Дженнак улыбнулся, чувствуя, как покидает его смертная тоска.
– Жить долго и допеть все свои песни, – сказал он. – А сейчас отправляйся к хозяину нашему Чичен-те, разбуди его и передай – он хорошо понимает одиссарский – что утром в гавани Цолана будет битва, и что воины его должны сражаться, а не сидеть на вершинах насыпей. Еще скажи, что я свое слово помню и, пока жив, стану оборонять святилище. А если он захочет встретиться со мной, объясни, что светлый тар лег спать, ибо день завтра будет нелегким.
– Я все скажу, господин. А что потом?
– Потом оставайся здесь, во дворце Чичен-те, а когда все закончится, плыви в Одиссар, к брату моему Джиллору, со словом почтения и любви. Да будет он тверд и силен, как сокол, обороняющий свое гнездо!
Амад нахмурился и потер свой орлиный нос.
– Прости непокорство, мой повелитель, но я исполню лишь первое, а что до второго, тут положимся на судьбу и Светозарного Митраэля. Не стану сидеть я в этом дворце и не буду складывать песен, когда ты идешь в сражение. В бой ради справедливости! Бог явился ко мне и сказал: нарушить обет – грех, и поднять оружие – грех; и много я думал об этом и над твоими словами тоже. И сейчас полагаю так: не сдержавший клятву и проливший кровь равно виновны, но равнодушный и трусливый виновен еще более. Такого греха я не совершу!
– Хорошо, – сказал Дженнак. – Поступай, как знаешь, а сейчас иди к халач-винику.
Сказитель поднялся и шагнул было к входной арке, но тут под сводом ее возник темный силуэт – полунагой тасситский воин в шерстяных штанах и сапогах из бычьей кожи, с протянутыми руками и топориком, лежавшим в них. Он нес это оружие словно великую драгоценность, и топор того стоил: хищное вытянутое лезвие искрилось серебром, рукоять отливала благородным розовым оттенком дуба, посередине нее блестели резные украшения из кости, а над ними широким птичьим крылом топорщился веер ровных тугих орлиных перьев.
Тассит остановился у порога; лицо его и плечи тонули в тенях, но лезвие ярко сверкало в левой ладони, а костяная накладка блестела в правой.
– Возьми! – приказал Амаду Дженнак.
Сказитель принял оружие, взвесил в руке, погладил холодную сталь обуха; губы его дрогнули.
– Похож на боевой топорик бихара… Долго же я не касался его!
Степной воин молча исчез, растаяв, будто вечерняя тень; лишь едкий запах бычьих кож и блеск топора напоминали о нем.
– Наточить? – спросил Уртшига, откладывая нож и поднимаясь.
Дженнак, взяв топорик у сказителя, проверил кромку и покачал головой – она была тоньше шерстинки на беличьем хвосте. Степняки на совесть острили свое оружие камнем, и мелким песком, и шершавой кожей. Их топоры могли пробить череп медведя и рассечь невесомый шелковый шарф, упавший на лезвие.
Подумав об этом, Дженнак сунул топорик за пояс и поднялся к себе, на второй этаж, в комнату, где висел спальный гамак, стояли жаровни, свечи в каменных подсвечниках и три сундука, с доспехами, оружием и одеждой. На одном из них поблескивал ларец; открыв его, он выложил пергаментные свитки с записями, овальную змеиную чешуйку, чашу из драгоценной голубой раковины, бирюзовые браслеты и боевые кольца с шипами, принадлежавшие некогда наставнику Грхабу. Наконец его пальцы нащупали гладкую шелковистую ткань, и слабый медвяный аромат коснулся ноздрей.
Шилак Виа! Он по-прежнему пах травами с одиссарских лугов и ее кожей, хоть тридцать лет хранился в этом ларце. Чудо? Разумеется, чудо; крохотное чудо, стоившее всей магии кентиога, всего искусства майясских колдунов, всех знаний жреческого сословия…
Дженнак достал белоснежную ткань, коснулся ее щекой и замер; лицо Вианны плыло перед ним, темные локоны струились тайонельским водопадом, на губах цвела улыбка, глаза сияли, будто чакчан дарила ему безмолвный привет, то ли ободряя перед битвой, то ли обещая, что и на этот раз спасет его, окутав надежным панцирем своей любви. Он простоял так тридцать вздохов; затем, туго скрутив шилак, спрятал его в сумку, рядом с яшмовой сферой, снял пояс, сбросил одежды и устроился в своем гамаке.
Вианна снова улыбнулась ему, и Дженнак прошептал:
– Кто будет стеречь твой сон? Кто шепнет слова любви?
Никто, сказал он себе, теперь никто. Никто и никогда?
Но эта мысль оборвалась, не успев завершиться. Дженнак, сын Джеданны, великий воитель, потомок Одисса, спал; и витали над ним белый сокол победы и черный ворон утрат.
Тасситский топорик – коварное оружие и требует особого искусства, и от того, кто бьется с ним, и от того, кто не желает закончить век свой под жалящим ударом. Этот топор совсем не похож на атлийскую секиру с четырьмя лезвиями или на сеннамитскую с крюком; у него небольшое лезвие, величиной с ладонь и вытянутое наподобие ладони, а рукоять деревянная, хоть и прочная, но не толстая и без оковки. Мнится, боец с клинком враз перерубит ее, а потом и голову снесет врагу, но это лишь иллюзия: коль сражается он с настоящим умельцем, то клинок его встретит звонкую сталь и разобьется об обух либо затупится о край лезвия. А затем получит он удар в висок, или в горло, или по колену или локтю, и тут уж останется одно: уповать, что дорога в Чак Мооль будет не слишком долгой и не самой мучительной. Тасситский топорик не наносит страшных ран, и нельзя им раскроить противника от плеча до паха – ну так что с того? Клюнет в череп – ни клинок, ни копье не защитят!
Правда, панцирного воина этим легким топором не одолеешь: либо лезвие застрянет в доспехах, либо от сильного удара сломается рукоять. Но в поединках бьются без панцирей, без щитов и шлемов, без шипастых наплечников, без сапог, прикрывающих голени и бедра; только пара сандалий, шилак вокруг пояса, браслеты на запястьях да меч либо топор. Ирасса, само собой, выбрал меч, и Дженнак приказал ему не размахивать клинком и не щербить лезвие о топор противника-тассита, а колоть. Колоть лучше всего в живот или под ребра, потому что топором такой удар не отобьешь – все-таки рукоять у него деревянная, а железо с одного конца. Выходит, коль ударить снизу, получится либо зарубка на рукояти, либо дырка в животе; и если затем не спешить и подождать, что-то сломается: или рукоятка, или сам человек.
Ирасса все исполнил в точности. Имелись у него недостатки – и длинный язык, и некое легкомыслие в любовных делах, и пристрастие к спорам и грубоватым шуткам – но в вещах серьезных можно было на него положиться. Он, стоявший между двумя мирами, меж Одиссаром и Бритайей, унаследовал от них все лучшее: боевой дух и быстрый разум отца-хашинда, и неторопливую основательность матери-бритки. Ни рыба, ни мясо, как говорили в Лондахе, полукровка: кожа светлая, глаз серый, а борода растет плохо. Но сражаются не бородой.
И хоть бился с Ирассой опытный воин, крепкий, как бык, и быстрый, словно лесная кошка, покрытый шрамами (все – на плечах и груди, и ни единого на спине), телохранитель Дженнака свалил его едва ли не за сотню вздохов. Выждал, когда противник нацелится ему в висок, уклонился, пал на колено, перебросил клинок из правой руки в левую и послал его прямиком тасситу в печень. Да с такой мощью, что лезвие на три пальца вышло из спины, а тассита развернуло, и ответный выпад его поразил лишь груду песка. Ранение было, конечно, смертельным, но с подобными ранами живут и страдают не один день, так что Ирасса нанес последний удар милосердия, вытер клинок о набедренную повязку, отошел к пальмам и стоявшей под ними колеснице и уселся рядом с лошадьми, дожидаясь, чем кончится бой.
Скорая его победа не означала ничего. Бой сегодня шел по правилам поединков совершеннолетия, и если бы Дженнак проиграл, то Ирассе пришлось бы подставить шею под топор. Таким был обычай светлорожденных: в двадцать лет встречались юноши Великих Очагов друг с другом, а рядом с ними бились их наставники в воинском искусстве, и побеждали вдвоем либо вдвоем отправлялись в Великую Пустоту. Выживал сильнейший из бойцов, а с ним и его учитель, и это было справедливо – ведь жизни достоин лишь тот наставник, кто воспитал настоящего воина. Так было записано в Кодексе Чести, и еще там говорилось, что лишь испытанный кровью и ужасом небытия может властвовать над людьми и землями, и что победа в первом поединке – первый шаг по пути сетанны. Когда-то Дженнак сделал его на золотых песках Ринкаса, вместе с учителем своим, суровым Грхабом; и на память о том дне осталась у него отметина от клинка Эйчида Тайонельского, единственный шрам за тридцать долгих лет. Новых не прибавилось – Грхаб учил хорошо! Бил и учил, мучил и учил, ругал и учил, и повторял: в мирных делах будь одиссарцем, а подняв оружие, стань сеннамитом! Стань таким, о коих говорят: где закопаны кости его, там споткнется враг, и топор его покроет ржавчина, и на копье выступит кровь!