Блейк сложил письмо, засунул его обратно в карман туники.

Все еще Эндрю Блейк, подумал он, а не Теодор Робертс. Может быть, Тедди Робертс, но Теодор Робертс — никогда.

Допустим, он сядет за телефон и наберет номер Банка Разумов. Что делать, когда ответит Теодор Робертс? Что сказать? Ему нечего предложить. Это будет встреча двух людей, которые в равной степени нуждаются в помощи и ждут помощи друг от друга, не умея ее оказать.

Можно будет сказать: я оборотень — так меня называют в газетах. Только отчасти человек, не более, чем на треть. На остальные две трети я нечто такое, о чем ты никогда не слышал, а если бы услышал, то не поверил бы. Я уже больше не человек, и мне нет места на всей Земле. Я не знаю, кто я. Я чудовище, урод и всякому, к кому я прикоснусь, причиняю одну лишь боль.

Да, это верно. Он причиняет боль всякому, с кем встречается. Элин Гортон — она поцеловала его, девушка, которую он мог бы полюбить и, возможно, уже полюбил. Но ведь любить может лишь человеческая его часть, только треть его. А это причинит боль ее отцу, замечательному старику с негнущейся спиной и несгибаемыми принципами. И причинит неприятности молодому доктору Даниэльсу, который первым стал его другом и какое-то время был его единственной поддержкой.

Он всем им мог причинить боль — и причинит, если только…

Вот оно. Если.

Необходимо что-то сделать, предпринять какое-то действие, но какое?

Медленно встав со ступенек, он направился было к воротам, затем повернулся и зашел в церковь, в боковой придел.

В помещении царили тишина и полумрак. Электрические канделябры, расставленные на аналое, терялись среди теней — слабый огонек костра в пустынной темноте покинутой всеми равнины.

Место для размышлений. Место, где можно придумать план действий, провести с самим собой тайное совещание. Тщательно проанализировать свое положение, взвесить ситуацию и определить следующий шаг.

Из придела Блейк перешел в центральную часть здания, к скамейкам. Но садиться не стал, а остался стоять, поддерживаемый окутавшей его сумеречной тишиной, которую скорее подчеркивал, чем нарушал, доносившийся снаружи мягкий шорох ветра в соснах.

Блейку стало ясно, что наступило время решать. Здесь он наконец оказался в той точке пространства и времени, откуда нет пути к отступлению. До этого он убегал, и в бегстве был смысл, но теперь эта простая реакция на обстоятельства утратила логику. Потому что убегать дальше некуда. Блейк достиг окончательного предела, и теперь, если продолжать бег, надо разобраться, куда бежать.

Здесь, в этом маленьком городке, он узнал о себе все, что можно было узнать, и город стал тупиком. Вся планета оказалась тупиком, и нет для него места на этой Земле, и среди людей тоже нет места.

Даже принадлежа Земле, Блейк не может претендовать на статус человека. Он гибрид, а не человек, нечто такое, что никогда не существовало прежде, но возникло в результате жутких проектов человечества. Команда из трех различных существ, обладающих возможностью и способностью решать, а может быть, и решить главную загадку Вселенной, но эта загадка не имеет прямого отношения ни к планете Земля, ни к жизненным формам, населяющим ее. И он здесь ничего не может сделать для этой планеты, как и она для него.

Возможно, на другой планете, бесцветной и безжизненной, где никто не будет мешать, на планете, где нет цивилизации и где ничто не отвлекает, Блейк сумеет осуществить свою миссию — как команда, а не как человек. Именно он, триединый.

Он вновь задумался над могуществом этих трех разумов, соединенных нечаянным и неожиданным поворотом событий, которые породил человеческий разум, — сила и красота, чудо и ужас. И содрогнулся перед осознанием того, что на Земле, возможно, был создан инструмент, поправший любые понятия цели и смысла, на поиски которых во Вселенной ему предстоит пуститься.

Вероятно, со временем все три разума сольются в один, и, когда это произойдет, вклад человека в нем перестанет иметь значение, поскольку не будет более существовать. А тогда лопнут, разорвутся нити, связывающие его с планетой по имени Земля и с расой обитающих на ней двуногих существ, и он станет свободным. Тогда, сказал себе Блейк, он сможет расслабиться, забыть. И когда забудет, когда из него исчезнет человеческое, тогда Блейк сможет отнестись к силе и возможностям множественного разума как к чему-то вполне обыденному. Ибо интеллект человека, каким бы развитым он ни был, чрезвычайно ограничен. Он поражается чудесам и страшится цельного восприятия Вселенной. И все же, несмотря на ограниченность, человеческий разум дает ощущение безопасности, тепла, уюта.

Блейк перерос человека в себе, и это было болезненно. От этого он чувствовал не только тепло и уют, но и слабость и пустоту.

Он сел на пол, обхватив себя руками. Даже этот крошечный кусочек пространства, подумал Блейк, даже эта комнатка, в которую он, сжавшись, втиснулся, — даже это место не принадлежит ему, а он не принадлежит этому месту. У него нет ничего. И сам Блейк — запутанное нечто, произведенное на свет случайным стечением обстоятельств. Этот мир никогда не предназначался для таких, как он. Он — непрошеный гость. Непрошеный, возможно, только применительно к этой планете, однако все еще упорно сидящий в нем человек никак не может отказаться от нее — и она оказывается единственным во всей Вселенной местом, которое имеет для него значение.

Не исключено, когда-нибудь Блейк стряхнет с себя человечность, но если это случится, то не раньше, чем через несколько тысяч лет. А сейчас это его Земля. Сейчас, а не через вечность — и Земля, и Вселенная.

Блейк ощутил теплую волну чужого сочувствия к себе, он смутно осознавал, откуда оно, и даже, несмотря на горечь и отчаяние, понял, что это западня, и закричал, силясь освободиться.

Блейк сопротивлялся как мог, но те двое все равно влекли его к себе в ловушку, он слышал их слова и мысли, которыми они обменивались между собой, и слова, с которыми они обращались к нему, хотя и не понимал их.

Их сочувствие оплело его, и они взяли его и крепко прижали к себе, и их инопланетная теплота окутала его тугим, защищающим от всех опасностей одеялом.

Он начал погружаться в негу забвения, и сгусток измучившей его агонии растаял, растворился в мире, где не было ничего, кроме троих — его и тех двух других, связанных воедино на вечные времена.

27

Промозглый и колючий декабрьский ветер завывал над землей, срывая последние бурые, сухие листья с дуба, который одиноко рос на середине склона холма. Рваные тучи мчались по небу, и ветер доносил запах скорого снегопада. У кладбищенских ворот стояли двое в синем; бледное зимнее солнце, на миг пробиваясь сквозь тучи, сверкало на начищенных пуговицах и стволах винтовок. Сбоку от ворот собралась горстка туристов, они смотрели через чугунную ограду на белую церквушку.

— Сегодня их немного, — сказал Райан Уилсон. — В хорошую погоду, особенно по выходным, сюда приходят целые толпы. Я это не очень одобряю, — продолжал он. — Там Теодор Робертс. Мне все равно, какое обличье он принимает. В любом случае это Теодор Робертс.

— Как я вижу, доктора Робертса высоко ценили в Уиллоу-Гроув, — сказала Элин.

— Это так, — отвечал Уилсон. — Из нас он был единственным, кому удалось завоевать известность. Городок гордится им.

— И все это вас возмущает?

— Не знаю, подходит ли тут слово «возмущение». Пока соблюдаются приличия, мы не возражаем. Но толпа нет-нет да и разгуляется. А мы этого не любим.

— Может быть, мне не стоило приезжать, — проговорила Элин. — Я долго раздумывала, и чем больше копалась в себе, тем сильнее чувствовала, что должна приехать.

— Вы были его другом, — с грустью сказал Уилсон. — Вы имеете право приходить к нему. Вряд ли у него было очень много друзей.

Люди потянулись от ворот вниз по склону холма.

— В такой день им и смотреть-то особенно не на что, — сказал Уилсон. — Вот они и не задерживаются. Одна только церковь. В хорошую погоду ее двери, разумеется, бывают открыты, и можно заглянуть внутрь, но и тогда мало что увидишь. Просто темная полоса. Но когда двери открыты, кажется, будто там что-то светится. Поначалу ничего не светилось и ничего не было видно. Словно смотришь в дырку прямо над полом. Все как шторами закрыто. Думаю, это какой-то экран. Но потом экран, или защита, или что там еще, постепенно исчез, и теперь можно увидеть, как эта штука светится.