— Тcсс... — Васильева приложила палец к губам. — Ендрусь, раз уж ты вскочил, дай-ка я тебя посмотрю и послушаю. Что-то мне не нравятся твои хрипы в легких. Сядь.
Станишевский растерянно сел на широченную кровать.
— Куришь много?
— Нормально... — буркнул он, не понимая, как можно в такой момент задавать подобные вопросы.
Васильева взяла стетоскоп, повернула Анджея к себе спиной и нежно погладила большой шрам, который начинался под левой лопаткой Станишевского и заканчивался почти на пояснице.
— Очень симпатичный шрамик, — с гордостью проговорила она. — И шовчик — загляденье. Хоть сейчас в учебник военно-полевой хирургии! Нет, что ни говори, я хороший доктор. Ну-ка, дыши...
Она поцеловала его в шрам и приложила ухо к стетоскопу.
— Реже и глубже. Хорошо... И еще раз. Хорошо! И еще...
Кухня усадьбы была завешана старинной медной кухонной утварью. Грубые полки темного дерева заставлены белыми фаянсовыми банками с притертыми крышками. На каждой банке готическим шрифтом ультрамариновая надпись: «Сахар», «Перец», «Соль», «Шафран»...
В этой огромной кухне было все несоразмерно преувеличено. Чудовищная плита занимала добрую половину кухни. Над ней висел громадный четырехугольный медный колпак с вытяжной трубой, напоминающий крышу небольшого зажиточного дома. Напротив плиты, у высоченных кухонных окон с грубыми безвкусными витражами, стоял удручающей длины разделочный стол из слишком толстых дубовых досок. Вокруг него торчали восемь чересчур больших стульев с высоченными спинками. Старая кофейная мельница была каких-то невероятных размеров. Даже свеча, стоявшая на столе, достигала почти полуметра и была толщиной с гильзу от противотанкового снаряда. Казалось, что эта кухня принадлежала не семейству отставного генерала фон Бризена, состоящему всего из двух человек невысокого роста, а целому клану гигантов викингов, способных на этой плите изжарить быка и сожрать его в одно мгновение.
Дмоховский сидел за столом и ручной мельницей молол себе кофе. Его знобило. Он кутался в старый клетчатый шотландский плед, мерно крутил медную рукоятку мельницы, слушал хруст перемалываемых зерен и неотрывно смотрел на оплывающую желтую свечу.
На столе стояли спиртовка, медный ковшик с водой и толстая фаянсовая кружка. «Вы знаете, Аксман, у меня буквально разрывается сердце, когда я представляю себе, что вам какое-то время придется сосуществовать с этим скопищем грязных варваров... — говорил ему фон Бризен, когда Дмоховский помогал упаковывать им вещи. — Но двадцать лет мы прожили с вами под одной крышей...» — «Двадцать три года, господин генерал», — поправил его тогда Дмоховский. «Конечно, конечно!.. — немедленно согласился фон Бризен. — И если до нашего возвращения вам удастся сберечь этот дом, в котором мы оба состарились...» Фон Бризен заплакал, и Дмоховский поспешил его тогда успокоить: «Я сделаю все, что в моих силах, господин генерал».
На втором этаже заскрипели половицы, послышались чьи-то шаги. Дмоховский поставил мельницу на колени, заслонился ладонью от света свечи и повернулся к открытой двери кухни. Он услышал, как кто-то спускается по лестнице, и подумал: «Сейчас в дверях появится фон Бризен и скажет: „Вы знаете, Аксман, у меня опять кончилась сода...“ Потом улыбнется, сощурит свои близорукие глаза и тихо добавит: „И уж если вы не спите, черт побери, почему бы нам не выпить по рюмке?“»
В темном проеме кухонных дверей, словно в большой дубовой раме, появились Васильева и Станишевский. Васильева была в юбке и гимнастерке без ремня. На голову и плечи накинут обычный серый деревенский пуховый платок. Под платком топорщились погоны. На ногах — мягкие домашние туфли. Наверное, поэтому Дмоховский слышал шаги только одного человека.
Станишевский был одет по всей форме. На плече висел автомат. И только шапку он держал в руке.
— Не спится, пан Дмоховский? — спросила Васильева.
— Меня вызывали к раненому, пани майор.
— Просто — Екатерина Сергеевна.
— Спасибо.
— Что-нибудь срочное?
— У него болит нога, которой уже нет.
— Это бывает.
— Да, наверное... Хотите кофе?
— Нет, благодарю вас. Спокойной ночи, пан Збигнев.
— Спокойной ночи, Екатерина Сергеевна.
В комнате, где живет Невинный, приютился и Вовка Кошечкии. Вернее, не приютился, а был поселен в приказном порядке. Когда встал вопрос о Вовкином размещении, Невинный заявил, что с Мишкой, шофером «доджа», и двумя санитарами пацана он селить не собирается, потому что ничему хорошему он у них не выучится и молодому, только что призванному в ряды Красной Армии бойцу при всем этом присутствовать совершенно невозможно. Туда, к этим трем невыдержанным старослужащим, лучше всего на сегодняшнюю ночь подселить американца и англичанина. Лизу определили в комнату медсестер — поставили ей топчан, дали матрац и одеяло, простыни и подушку с наволочкой. Француза и итальянца — в помещение для легкораненых, оборудованное в старом каретнике.
В результате долгих соображений тактического характера для укрепления морально-волевых черт и сохранения правильного политико-воспитательного курса в дальнейшем прохождении службы рядового В. Кошечкина было решено поселить его вместе со старшиной С. А. Невинным, что должно было гарантировать подразделение от всяческих ЧП, которых можно ожидать от любого желторотого новобранца.
Итак, в отдельной комнатушке на первом этаже, где еще недавно жила кухарка фон Бризенов — фрау Шмидт, успевшая удрать из города раньше своих хозяев, теперь поселились старшина Невинный и рядовой Кошечкин.
Сбив огромными толстыми ножищами тоненькое солдатское одеяльце к стене, разметавшись своим могучим телом, Невинный храпел на кухаркиной кровати, а Вовка тихонько посапывал в углу на соломенном матраце.
Но вот храп Невинного разбудил Вовку, и он поднял сонную голову. Ошалевший от усталости, переполненный впечатлениями последних суток, он не сразу сообразил, где находится, и достаточно долго и тупо сидел на матраце, оглядываясь вокруг. Потом с трудом встал, сунул голые ноги в сапоги, накинул шинель поверх трусов и майки и осторожно, стараясь не разбудить Невинного, пошатываясь, пошел к двери.
Он выполз в широкий темный коридор, в конце которого желтым теплым светом светилась открытая дверь кухни. Вовка вспомнил, что выход на крыльцо и в палисадник находится где-то в середине коридора, и на ощупь, по стенке, стал продвигаться мимо нескончаемых дверей с бумажными табличками. На табличках были написаны звания и фамилии новых постояльцев. Эти таблички были собственноручно развешаны старшиной Невинным, и полчаса перед сном он, на примере этих табличек, втолковывал полусонному и измученному Вовке правила размещения санитарной службы в условиях фронтовой полосы.
В предрассветной тьме у «виллиса» Станишевский целовал Васильеву.
— Господи!.. — простонала она и еще сильнее прижала его к себе. — Что ты ко мне привязался?! Я — старая, зачуханная, тощая. Ты посмотри, сколько вокруг молодых девок! Я уже давно мужиком стала. Уже забыла, как быть женщиной, понимаешь?
— Ты — женщина... Самая лучшая, самая красивая на всем белом свете. Ты — моя жена. Слышишь? Жена!..
Скрипнула дверь, и на крыльцо выполз сонный, взъерошенный Вовка Кошечкин. Был он в сапогах на босу ногу, в длинных трусах и шинели. Вовка увидел майора Васильеву в объятиях капитана Станишевского, вытянулся по стойке «смирно» и спросил хриплым со сна голосом:
— Разрешите пройти?..
Не отпуская Станишевского, Васильева посмотрела на Вовку глазами, полными слез, и вдруг рассмеялась:
— Что в тебе хорошо, Кошечкин, что ты всегда вовремя. Иди, иди, а то описаешься!
Вовка спрыгнул с крыльца и исчез в палисаднике. Станишевский сел за руль, завел двигатель. Сказал серьезно, торжественно, глядя прямо в глаза Васильевой:
— Я люблю тебя. Мы будем с тобой очень хорошо жить. Лишь бы меня не убили. Пусть ранят — только бы выжить. Только бы нам с тобой выжить...
И выехал за ворота палисадника.