Когда меня спустя некоторое время привели к Фройлику, я даже не сразу заметила, что в комнате есть еще кто-то. Вошла, уставилась на Фройлика: «Что еще лобастый придумал?» Смотрю. А он, выждав минуту, неожиданно закрутил головой и кисло скривился. Будто его разочаровал мой вид.

— Ну? — обратился ко мне по-русски. — Не спалось, поди, Эмма? Жалко. Но, надеюсь, тебя покормили сегодня? С Эльзой еще не виделась? — И, словно желая чем-то порадовать, скосил в сторону глаза.

Только тогда, проследив за его взглядом, я увидела Жана. Заложив руки за шею, он стоял лицом к стене.

— Повернитесь, — разрешил ему Фройлик.

Жан опустил руки и повернулся. Я ожидала, что он заиграет желваками, обожжет меня взглядом, плюнет. Но в нем ничто не дрогнуло. Он пошевелил пальцами онемевших рук и, достав из кармана гребенку, причесал свои волнистые волосы. Его, видимо, только что привели, и он дышал здоровьем, силой. Что будет с ним через какой-нибудь час, два?..

Меня охватило отчаяние. И, поверьте, не потому, что петля на шее затягивалась, что из-за меня арестовали сестру, а значит, смертельная опасность нависла и над ней. Нет!..

Жан стоял со спокойным, пожалуй, даже просветленным лицом, и сердце мое изнемогало от жалости, просилось служить ему, тянулось к нему. Я видела, что взгляд Жана скользнул по мне, как по чужой, и снова остановился на Фройлике. Это было хуже всего. И, возможно, только тогда до меня совсем явственно дошло, что я натворила!

Не помня себя, желая хоть этим отомстить следователю — на, смотри, мне ничего не страшно! — я всхлипнула и бросилась к Жану. Встав на колени, обняла его ноги, припала к ним и стала целовать.

Опомниться мне помог Фройлик. Стукаясь затылком о высокую спинку кресла, показывая коротким пальцем на Жана, Фройлик захохотал. Лицо у него словно пополнело и вздрагивало, ему не хватало воздуха, а он все тыкал пальцем-коротышкой в Жана и не останавливался — хохотал.

Ненавидя его всеми фибрами души, уверенная, что это издевка над моей любовью и слабостью, над моим раскаянием, я передразнила его и показала язык.

— Жан, прости меня! — выкрикнула я в отчаянии. — Ради бога, прошу тебя!..

Так второй раз я выдала Жана.

Вас интересует, как реагировал на это Жан?.. Он никогда ни в чем не был мелочным. Остался таким и тут. Только отступил от меня и покачал головой.

— Какая ты все-таки никчемная, наивная, Эмма! — упрекнул с удивлением. — Как я не видел этого раньше?.. Ты, по-моему, и сейчас ни разу не вспомнила ни о родине, ни о близких. Как ты можешь так? Ты даже смерть свою не человеческой делаешь.

Это, безусловно, был приговор. И вынес мне его не Фройлик, а самый дорогой человек, чьей близости я жаждала… Да, да, именно никчемное, жалкое существо! И в борьбу я — это верно! — вступила, не слишком доискиваясь ее смысла, а так, из-за своей экзальтированности, без решимости пойти на все. Вступила прежде всего, чтобы слушать и слушаться его, Жана.

И вот, пожалуйста, — я потеряла и его. Безвозвратно. Да и не потеряла, а сама отреклась, отдала на муки и истребление. Так зачем тогда жить? Зачем?

Разгадал ли мое состояние Фройлик? Не скажу. Но прежде, чем отправить меня из комнаты, переваливаясь, по какой-то замысловатой дуге приблизился ко мне и снисходительно похлопал по плечу.

— Не горюй, Эмма. Порядок. Мы еще сообразим с тобой что-нибудь…

И все-таки я, видимо, еще хитрила сама с собой. В полузабытьи я целовала Жану руки. В уголке души тлела надежда умереть прощенной. Жертвой. Казалось, что смерть мне не страшна, что я примирилась с ней. Что она — избавление от ужасов, от путаницы, в которую попала. Пусть все это будет, но… но лишь при условии… Чтобы я своей смертью что-либо сделала для него! Чтобы понял! Ну какая я изменница, что изменилось во мне? Те же самые мысли, та же любовь, та же готовность выполнять его задания. Одно разве — повзрослела и в мыслях, и в любви, и в желании бороться. О, если бы он понял!..

Однако для этого нужно хоть бы еще раз встретиться с ним. И я стала искать предлог.

Вам опять не нравится, как и что я рассказываю?.. Похоже на заученное? Это, наверно, потому, что я десятки раз перебирала все в голове, в мыслях рассказывала сама себе, разговаривала с Фройликом и с Жаном… Говорить дальше?.. Слушаюсь…

Время для меня тянулось, почти не делясь на дни и ночи. О том, что наступал день, я догадывалась больше по светлым щелям и звукам. В коридоре чаще топали подкованные сапоги, чаще слышались крики, возня, стоны. Скрежетал замок на моей двери — приносили баланду, как тень, появлялась уборщица-еврейка плескать водой — мыть пол: тюремщики как черт ладана боялись эпидемий.

На пятые или шестые сутки я сквозь щель в двери попросила надзирателя передать Фройлику, что имею еще нечто сказать ему.

Он встретил меня без особого интереса. Окончив что-то писать, поджал губы, заткнул авторучку в нагрудный карман, довольный собой, посмотрел на нее. И поверьте, эта привычка носить авторучку в нагрудном кармане, на виду, его приказчицкое самолюбование будто сняли повязку с моих глаз — я увидела, что это просто злое насекомое и, кроме бездушия да предательской хитрости, приобретенной на службе, он, Фройлик, ничего не имел. Когда я сказала, что хочу назвать место дислокации отряда, куда ходила, а также фамилию человека, писавшего записку, он важно шевельнулся в кресле и почесал мизинцем лысое темя.

— Ну-ну! — поинтересовался он, как интересуются детской болтовней.

Но дзинькнул телефон резко, коротко, и Фройлик сразу изменился. Щеки у него обвисли, он превратился в слух. Даже вылетело из головы, что надо плотней прижать к уху телефонную трубку…

— Ну, чего вылупилась? — видимо сообразив наконец, что я понимаю по-немецки, заговорил он, когда осторожно положил трубку на рычаг. — Ты слышала что-нибудь? Говори, свинья!

— Да, — призналась я, уже не очень боясь, что он взбесится.

Однако Фройлик будто наткнулся на неожиданное препятствие.

— И насчет себя слышала? — спросил ошеломленно.

— Да, слышала.

— И что скажешь?

— Мне нужно подумать.

— Не бойся, твой святой давно раскололся и сыплет, как из мешка. Согласился даже выступить в печати. Показать? Иначе ведь пустота, капут…

На следующий день, как я и ожидала, он вызвал меня на новую очную ставку. И, боже мой, что я переживала! Шла с заложенными назад по-арестантски руками, но словно на свидание — пусть последнее, горькое, но все-таки свидание.

Жан стоял посреди комнаты. Правда, руки ему тоже приказали держать за спиной, но это придавало его фигуре независимый, почти гордый вид. Как обычно безупречный, костюм на нем даже не измят. Только не было галстука и был расстегнут воротник. То, что Жан оброс светло-каштановой щетиной и под глазами, на щеках, лежали тени, делало его подвижником.

— Подойди к своему сообщнику, — врастяжку сказал Фройлик.

С сердцем, которое словно выросло, приблизилась я к Жану. Против нас было окно, свет падал Жану в лицо, и худоба его стала еще заметнее. Почерневшие, потрескавшиеся губы. Значит, его не били, а морили голодом и не давали пить!

Он не посмотрел на меня, облизал сухим языком запекшиеся губы и уставился в окно, где синело небо и плыли растрепанные облака. У меня навернулись слезы. И — что за диво? — мне показалось, что на груди у Жана что-то блеснуло. «Неужели крест? — подумала я. — Откуда Жан взял крест? Почему надел?.. Чтобы не так мучили? Чтобы это обернулось упреком мне? А возможно, захотелось показать, что страдает за высокое? А возможно, вспомнил мать — и потянуло стать ближе к ней, почерпнуть от нее силу?» Представилась и сама мать, видимо, здоровая, чистая, женщина-труженица, кормилица… Боже мой!..

Но тут, как и в прошлый вызов, дзинькнул телефон.

Фройлик подозрительно глянул на меня, на Жана.

— А ну-ка, к стене давайте! — распорядился он вяло. Мы отошли к стене и, подняв руки, оперлись на нее.

Ощущая дыхание Жана, близко видя его профиль, боясь посмотреть ему на грудь, я промолвила одними губами: