Вокруг горело, рвалось, а я перевязывала, оперировала. Штатских клала в палаты. Военных отправляла с попутными машинами на восток. Последний раз знаете как отправила? Распласталась в белом халате поперек мостовой и не встала, пока не взяли… И тех, что остались, не бросила. Понимала: они одни теперь связывают меня с жизнью.

Я, наверное, начала свой рассказ не с того. Пропускаю главное. Но поверьте — я клянусь! — старомодные клумовские сентиментальные страсти-мордасти смутили многих. Именно многих!.. Хотя я снова, отгоняя слабость, старалась принизить и это — и в своих, и в чужих глазах.

Лицом к лицу мы встретились несколько дней спустя — в очереди за обедом. Это, по-моему, была одна из наипозорнейших процедур в лагерном житье — когда мы, заключенные, под надзором полицейских (не дай бог, чтобы кто стал в очередь дважды!), получали консервную банку баланды.

— Ду-ушечка, вы? Значит, помогло-о все-таки! — радостно удивился Клумов, дотрагиваясь усами и губами до моей руки. — Галя, посмотри, она жива-а! Как и мы… Когда вывели нас на т-тюремный двор и начали за-загонять в душегубку, ду-умали — все! Хорошо, что кто-то предупредил: закро-оют плотно дверь — коне-ец, a возьмут на цепо-очку — не все еще к-кончено. Взяли на цепо-очку!

Галина Николаевна кинула на меня жалкий взгляд, виновато сморщилась и принялась поправлять волосы.

Нет, до моей капитуляции было еще далеко. Подумаешь!.. Потом я даже укоряла себя, что стала тогда улыбаться, трясти профессорскую руку, сочувственно ахать. Перед кем? Зачем? Разве не все равно? Но слова «помогло все-таки» не пролетели мимо. Клумов, как обнаруживалось, был в курсе моей подпольной деятельности и кое-что предпринял, чтобы спасти меня от смерти…

— Заходите к нам! — говорил, пропуская меня вперед и печальным взглядом приглашая полюбоваться на дневального, важно орудовавшего черпаком у бочки. — Это уже не повредит. Мо-ой уважаемый доктор, я, по-онимаете, раздобыл сахари-инчику. Поговорим про лес, про новости.

Однако было видно — сам Клумов тоже живет на нервах. И хоть старается не показывать виду, хоть уже на второй день ринулся работать в тифозный барак, силы у него на пределе — сдает сердце, мучает застарелый диабет. Угловатое лицо его страшно осунулось, отчего уши, казалось, оттопырились, выросли.

Еще по дороге сюда, в лагерь, кое-кто из нас ухитрился выбросить на мостовую писульку — с просьбой передать близким, где кого искать. И, как ни тяжело доводилось нашим на свободе, мы иногда через старожилов, расчищавших улицы, получали посылки-кульки.

И вот тут опять неожиданно обнаружилось — среди разношерстных людей, которые по самым различным причинам попали в лагерь, почти не было таких, кому бы Евгений Владимирович не сделал добра… Для санитарки Гели, такой славной, искренней женщины, с которой мне выпало валяться рядом на нарах, он снял в своей комнате занавески — на штанишки сыну. За операции немцы ввели плату — и Клумов частенько вносил деньги за тех, кого оперировал. Когда родственники благодарных больных приносили ему кое-что из продуктов, Галина Николаевна сейчас же готовила «всеобщий» обед. А теперь вот тифозный барак!

Правда, доброта и искренность бывают старческими. Кто-кто, а наш брат медик это знает. Они от слабости. От сознания, что дни твои идут к концу, тебя скоро не будет, а другие останутся. Они от боязни быть забытым, от желания — пусть потом хоть кто-нибудь вспомнит добрым словом. Но здесь, среди лохмотьев, жестокости и страданий, яснее стало видно — нет, Клумов вообще не мог иначе жить. И в медпункт к Клумовым, у которых в городе не было родных, стали заглядывать не только больные…

Не прячась, как обычно, от ветра за стеной какого-нибудь строения, я села одна на заснеженный желоб и принялась хлебать баланду точно сама не своя. Не среагировала даже на то, что два санитара на носилках пронесли труп тифозного. Память, как бы назло мне, подсунула случай — Клумов делал операцию… Как всегда в такие минуты, отчужденный от окружающего, с насупленными бровями, чрезвычайно густыми, придававшими ему сердито-недовольный вид… Хирургическая сестра подавала инструменты, тампоны, а он колдовал.

Неожиданно в операционную ворвалась Галина Николаевна. Ломая руки, бросилась к нему:

— Женя, там пришли с обыском!..

— Ну и что? Не мешай, — попросил он.

— Женечка, гестапо…

— Эсде, — поправил он. — Кто пустил сюда посторонних лиц? — И только когда ассистентка обняла растерянную женщину за плечи и повела к двери, добавил: — Успо-окойся, пожалуйста, я ожидал этого. И ты знала…

Геля как-то рассказывала — ее арестовали позже, — что, когда Евгений Владимирович сидел уже в тюрьме, партизаны расправились с минским бургомистром. Прямо на улице, стащив с пролетки, расстреляли в упор и бросили на камни мостовой. Гестаповцы привезли его в больницу окровавленного, с треснутым черепом. В стремлении спасти вызвали Клумова для консультации.

Был, возможно, и иезуитский прицел. Зная профессорскую честность, надеялись: Клумов постарается показать себя. Это ведь не то что выдавать тайны своих единомышленников. Ну, а если так случится, можно будет надеяться и на большее. Пробовали же они заставить его делать стерилизации… Однако Клумов прошелся по палате, задал несколько вопросов бледной «стерве Станиславе», которая, молитвенно сложив ладони, стояла около беспамятного бургомистра, и спрятал руки за спину.

— После пережитого я зд-десь, господа, не сове-етчик. К тому же он ведь не женщина…

Одна я к Клумовым все-таки вряд ли бы пошла. Но потянула Геля. Оказывается, не испугавшись, она перед этим выбралась из лагеря со старожилами, которых гнали на работу, расстаралась в городе инсулину и вернулась назад… Со свободы, от сына!..

Заметив, что я колеблюсь, Геля даже прослезилась:

— Какая вы, в самом деле! Вам молиться на него нужно. Если бы не подкупили следователя, разве вы были бы здесь?

Укрытая тряпьем, Галина Николаевна лежала на топчане, а Евгений Владимирович, как посетитель в больнице, сидел у ее изголовья. Когда скрипнула дверь, встрепенулся, предложил мне свою табуретку.

— Второй нет, това-арищи. Садись, Гелечка, к Гале. Ей нездоровится…

Склонившись, он подержал ладонь на лбу Галины Николаевны, потрепал ее по щеке.

О чем он думал? Что переживал? Во всяком случае, маловероятно, чтобы мысли его были радостными. Но заговорил он довольно бодро, с прежним достоинством:

— Сегодня ночью си-идел у окна и слушал, как пролетали наши бомбардировщики. Чуде-есная, скажу вам, музыка. Даже звенели стекла… А небо, неб-бо!..

— Это «ИЛ-4», — обрадовалась Геля, обдавая его ласковым светом васильковых глаз. — Я тоже слышала.

— Достоевский, во-озможно, острее, чем кто другой, чувствовал обреченность всех и всяческих претендентов на миссию юберменшей. И доказал: не-ет, дудки, природа человека сильнее самого человека! Помните? Темные инстинкты и поползновения бессильны против живого потока жизни, хотя и способны взбаламутить его. Убивая и зверствуя, они убивают себя. Сами же до отвращения жить хотят… — И, помолчав, без определенной связи добавил — Доктор узна-ал, что готовится оч-чередная разгрузка лагеря. Придется заполнять анкеты. И, как сообщают, с очень интересными пунктами: «Чем болел?», «Когда?», «Чем бо-олен?», «Давно ли?» Так что делайте выводы. А у меня сего-одня один умер…

Его рассуждения, тон опять показались мне наивно-странными. Интеллигентщина! Совет же его оскорбил — на него нужно было иметь особое моральное право.

— А вы? Уже сделали этот вывод? — поинтересовалась я, отвернувшись к окну.

Он развел руками:

— Мы-ы? Искренне?.. Но лучше не бу-удем о нас… Еще раз благодарю, Гелечка, за инсулин. После укола вроде бы наново ро-одился. Вот чему уже до-оводится радоваться. Не слишком ли мало для человека?..

— Вы намекаете на побег? — спросила я с упорным желанием говорить о прежнем и на чем-нибудь поймать Клумова. — Но почему вы сами раньше не использовали удобных возможностей? Были причины?