Хоть мы и так явились на свет слишком поздно, наши ближайшие потомки, а тем более — потомки далекие, будут нам завидовать. В их глазах мы будем баловнями судьбы, и это правильно, ибо все стремятся быть как можно дальше от будущего.
Да не ступит сюда нога того, кто прожил хоть один день, не цепенея от изумления!
Наше место где-то между бытием и небытием, меж двумя вымыслами.
Другой — в этом надо сознаться — представляется нам как человек в бреду. Мы следим за его мыслью лишь до какого-то момента. После этого он неизбежно начинает уклоняться от темы, поскольку даже самые естественные его заботы кажутся нам неоправданными и необъяснимыми.
Нельзя требовать от языка усилий, непропорциональных его естественным возможностям, во всяком случае, нельзя пытаться извлечь из него максимум. Не будем перегружать слова, иначе они, выбившись из сил, не смогут уже тянуть на себе бремя смысла.
Нет мысли более разрушительной и более успокаивающей, чем мысль о смерти. Наверное, именно благодаря этому двойному качеству она жуется и пережевывается до такой степени, что без нее уже не обойтись. Что за удача — найти в одном и том же мгновении яд и лекарство, открытие, которое вас убивает и оживляет, целительный яд!
Прослушав Гольдберг-вариации — говоря на языке мистиков, музыку «надсущностную» — мы закрываем глаза, ловя отголоски, которые она в нас пробудила. Все исчезает, кроме бессодержательной полноты, являющейся, безусловно, единственным способом приблизиться к Высшему.
Чтобы достигнуть освобождения, нужно верить в то, что все реально или же что все нереально. Но мы различаем лишь степени реальности, поскольку вещи кажутся нам более-менее правдоподобными, существующими так или иначе. Вот почему мы никогда не знаем, как обстоят дела.
Серьезность вовсе не является атрибутом бытия; трагизм — да, потому что он несет в себе идею бессмысленности катаклизма, тогда как серьезность предполагает некий минимум целесообразности. Однако прелесть бытия — именно в том, чтобы не содержать в себе никакой цели.
Восхождение к божественному нулю, от которого происходит тот низший нуль, что составляет наше существо.
Каждый проходит через свой кризис Прометея, после чего ему остается либо этим гордиться, либо в этом раскаиваться.
Когда в витрине выставляют череп, это уже вызов; если же целый скелет — скандал. Даже если прохожий бросит на него лишь мимолетный взгляд, как он, несчастный, вернется после этого к своим делам и с каким настроением влюбленный отправится на свидание?
Длительное же созерцание результатов нашей последней метаморфозы тем более способно лишь подавить желания и восторги.
…Итак, уходя, мне ничего не оставалось, как только проклинать этот стоячий ужас с его вечно оскаленной улыбкой.
«Когда птичка сна задумала свить гнездышко в моем зрачке, она увидела ресницы и испугалась быть пойманной в сети».
Кто лучше, чем Ибн Аль-Хамара, арабский поэт из Андалусии, почувствовал непостижимую глубину бессонницы?
Те мгновения, когда вам довольно одного воспоминания или даже чего-то менее значительного, чтобы выскользнуть за пределы этого мира.
Быть подобным бегуну, который в самый решающий момент остановился посреди дистанции, чтобы попытаться постичь ее смысл. Раздумье — это признание того, что ты выдохся.
Желанная форма славы: подобно нашему прародителю, заварить от своего имени такую кашу, которая будет восхищать еще многие поколения.
«То, что непостоянно, есть боль; то, что есть боль, — это не моя самость. То, что не моя самость, — это не мое, я не это, это не я» («Самьютта Никая»).
То, что есть боль, — это не моя самость. Трудно, невозможно согласиться с буддизмом в этом пункте, который, однако, является ключевым. Для нас боль — самое что ни на есть личное, самая что ни на есть «самость». Что за странная религия! Она повсюду видит боль и в то же время объявляет ее нереальной.
На его лице теперь ни тени насмешки. Это потому, что он испытывал к жизни почти мелочную привязанность. У тех, кто не цеплялся за нее, на лице играет насмешливая улыбка — признак освобождения и победы. Они не уходят в небытие, они выходят из него.
Все приходит слишком поздно, все существует слишком поздно.
До того, как у него начались серьезные проблемы со здоровьем, это был ученый; но с тех пор… он впал в метафизику. Чтобы раскрыть в себе способность изменять свою сущность, необходимо содействие верных тебе несчастий, жаждущих повторяться.
Всю ночь тащить на себе Гималайские горы — и это называется спать.
На какие только жертвы я бы не пошел, чтобы только освободиться от этого жалкого «я», которое в это самое мгновение занимает во вселенной такое место, о котором ни один бог не смел и мечтать!
Чтобы умереть, нужно обладать невероятным смирением. Странно, что такое смирение обнаруживают все.
Суетливость и вечное монотонное бормотание этих волн поглотила, за ненадобностью, еще более бестолковая городская суета.
Когда, закрыв глаза, погружаешься в этот исходящий с обеих сторон гул, кажется, будто ты стал свидетелем готовящегося Сотворения мира, и вскоре теряешься в космогонических измышлениях.
Чудо из чудес: между тем первым толчком и гнусным местом, которого мы достигли, нет никакого промежутка.
Прогресс в любых формах есть извращение в том же смысле, в каком бытие — это извращенное небытие.
Напрасно в бессонные ночи вы испытывали такие страдания, которым позавидовал бы любой мученик: если они не оставили следа на вашем лице, вам никто не поверит. За неимением свидетелей вы будете и дальше изображать из себя веселого шутника и, лучше всех разыгрывая эту комедию, сами же станете первым сообщником для скептиков.
Доказательство противоестественности великодушного поступка в том, что он вызывает — иногда сразу, иногда спустя месяцы или годы — чувство неловкости, в котором не смеешь признаться никому, даже самому себе.
Во время этой заупокойной службы речь шла только о тьме и вечном сне, и о том, что прах возвращается к праху. А затем, без всякого перехода, покойному обещали вечную радость и все, что из этого следует. Меня покоробила такая непоследовательность, так что я решил уйти, оставив и попа, и покойника.
Уходя, я не мог не подумать о том, что с моей стороны не слишком уместно возражать тем, которые так явно противоречат сами себе.
Какое облегчение — бросить в мусорную корзину рукопись — свидетельницу уже остывшей лихорадки, буйства, от которого осталась лишь подавленность!
Сегодня утром я думал, стало быть, земля ушла у меня из-под ног на добрых четверть часа…
Все, что доставляет неудобства, позволяет нам определить самих себя. Без недомогания нет личности. В этом счастье и несчастье организма, наделенного сознанием.