Вскоре надобность в дальнейших уговорах отпала.
В этот вечер уже никто никуда больше не поедет.
Когда разошлись последние посетители, Милена сдвинула столы в сторону и пригласила Имре потанцевать. Лев танцевал с Като. Мелодия была быстрая, они кружились. Като смеялась. Потом вопросительно посмотрела на него. Он уже давно не навещал ее, ссылаясь на работу, и действительно ему часто приходилось задерживаться на пилораме допоздна. Не из-за того, что Имре ждал от него переработки, а потому что он сам любил работу. После его лета на лесоповале он знал, что ему нравится работать с древесиной, а конторская часть дел давалась ему легко. Но если бы Имре не спросил его после армии, не хочет ли тот помогать на пилораме, неизвестно, какой путь он бы выбрал.
Ты ждешь слишком многого, сказала ему мать. Так, да не так. Он ждал, подобно всем, конца этому времени. Ждал по утрам, не понадобится ли что-нибудь Лиз или бунике. Ждал в очереди масла или хлеба. Ждал весны, дождя, конца своему одиночеству.
А Като? Иногда она казалась счастливой, чуть ли не беззаботной. А потом снова становилась нерешительной, сомневалась. Но в отличие от него обладала тем, что ею двигало, наполняло ее, — очевидным талантом. Это, кажется, понял даже ее отец, который заказал ей картину его пасеки, хотя пчел у него уже давно не было. Понял слишком поздно.
— Милене он нравится, — сказала Като.
— Да?
Она посмотрела на него с насмешкой:
— Как можно было этого не заметить?
Камиль курил, привалившись к стойке, Милена и Имре почти не двигались, но Лев не смотрел в их сторону, больше никуда не смотрел, только в светло-серые глаза, на эти три родинки — ряд, который, как он знал, продолжается на шее, на груди и на животе.
Лев не возражал провести здесь ночь. Като оставалась до первого мая, и если Имре не придет утром вовремя на пилораму, то и ему не обязательно. Для него уже приготовили диванчик, полуслепое зеркало у двери поймало его фигуру, когда он наугад взял с полки несколько книг. Комната походила на продолжение тела — будто тебе позволено проникнуть в собственное нутро. Хотя Лев был утомлен, он не мог уснуть. Снаружи на асфальт лилась вода из дождевого желоба на крыше.
Когда он, возвращаясь из туалета, проходил мимо комнаты Милены, услышал за дверью голоса, дыхание открытых ртов, полусдавленный смех. Изголовье кровати толкалось в стену, шуршали простыни и подушки. Он так и видел перед собой спину Милены, ее изогнувшийся позвоночник, ее белые, голые руки. А Имре? Он, должно быть, лежал внизу, иначе звуки были бы другими, жестче, быстрее; должно быть, лицо его расслаблено, глаза полузакрыты.
Бывали дни, когда его друг пропадал и упорно молчал. После этого следовала бурная деятельность; ничто для него не было слишком рискованным: высвободить из механизма заклинившее бревно, валить деревья в непроходимых местах, помогать всем и каждому. Имре всегда держался ближе к смерти, словно так становился ближе к сыну. Лев с трудом воспринимал такую скорбь. Надеялся, что она со временем уйдет, ослабнет, но она была слишком сильна.
Он замер у двери Милены, неспособный двигаться дальше, слушал дыхание обоих, звуки, которые превращались в образы, пока Имре не кончил.
Она же хотела его с первого взгляда, подумал Лев.
Вернувшись на свой диван, он стал думать об Астрид. В нем ожили вожделение и чувство вины. Почему они не съехались, спросила тогда Астрид, и внезапно до его сознания дошло, что он себе это и представить не мог. Астрид была из Шессбурга, однако город, в котором росли его мать и его дед. не имел ничего общего с его жизнью в деревне. Смешать две эти жизни невозможно.
Однажды под вечер она сидела за кухонным столом деда, тот очень скоро под каким-то надуманным предлогом ушел к себе в мастерскую и оставил их вдвоем в натужной тишине. Лев рассердился от этой столь явной попытки сводничества и подумывал, не уйти ли ему немедля, но понял, что она, вопреки ожиданию, ему нравится. Она была воспитательница, светлые волосы, почти белесые ресницы и внимательная, доброжелательная манера задавать вопросы и выслушивать, отчего он легко доверился ей.
Они ходили гулять, в кино, все происходило с безусловностью, какой он еще не ведал. Его удивляли ее честность, чуткость и прямота. Когда он ей об этом сказал, она засмеялась. А говорил он это часто. Ему хотелось, чтобы она знала, какой красивой представала в его глазах, какой желанной.
— Должно быть, ты влюблен, — сказала она.
Но это правда, ответил он.
— Ты имеешь в виду влюбленность или красоту?
— И то, и другое.
Астрид добыла себе из Германии пилюли, друзья провезли через границу, зашив в подгиб пальто. Льву нравилось, как она могла отдаваться, как ее тело отзывалось на его прикосновения; она показала ему, что для нее важно — продолжительность, определенность, чувство надежности.
Он чувствовал себя в ее семье раскованно, поскольку там было безмятежнее, чем в его собственной, и все чувствовали естественную общность. А когда Астрид бывала у него, его мать радовалась, пекла, накрывала стол, а Лев изо всех сил отстранялся оттого обещания, которое заключалось в таких посещениях. У нее хватало ума, чтобы заметить это, но она требовала решения, и он не знал почему. Разве нехорошо оставить все как есть? Астрид настаивала на следующем шаге, но то, что должно было стать началом чего-то нового, воспринималось точно конец всему.
Лев не выказывал свои сомнения, был уклончив, брал свои слова, данные ранее, обратно. Однажды вечером приехал к ней издалека, бросал ей в окно камешки и звал ее за ворота, но то, что он заготовил, никак не выговаривалось. Астрид стояла перед ним босая, в ночной рубашке; они молча смотрели друг на друга, он боролся с собой и ушел оттуда снова со всем тем, что собирался сказать.
Она ясно дала ему понять, что его нерешительность имела значение. Когда он в последний раз заехал за ней, ее не оказалось дома или она сделала вид, что ее нет. Камешки в ее окошко остались без отзыва, никаких шагов на лестнице, никакие ворота не открылись. Он принес бы ей цветы, книги, все, что она хотела, только бы она приняла его обратно. Его манило в постель к Астрид, и он вдавливал в диван нижнюю часть своего тела, пока оно не успокоилось.
На следующее утро Имре и Лев поехали прямиком на работу. Като осталась в горах. Она поцеловала его, как всегда, на прощание в губы.
— Позвони, когда мне приехать за тобой, — сказал он.
Камиль проводил их к машине, чего никогда раньше не делал, обнял его, и Лев видел его фигуру в боковом зеркале, пока машина не свернула.
Всю поездку они промолчали. Единственными звуками были шум мотора и дворников. Лев догадывался, о чем думал его друг, улыбался, быстро потирал лицо руками, но Имре все-таки заметил его ухмылку. По крайней мере с этого момента Имре знал, что Льву все известно.
На пилораме механизмы не работали. Пол, который обычно всегда вибрировал, оставался в покое. Ни на выгрузке, ни на подаче или у механизмов никого не было. Тишина в высоком, открытом с одной стороны помещении отвечала реальности. Все всегда должно идти вперед, в золотое будущее, но между лозунгами и действительностью зиял разрыв, и он становился все больше.
Имре призвал к ответу прораба, Якоба.
Якоб сказал, мол, было непонятно, что с поставкой древесины. И рабочие разошлись по домам.
Имре не проронил больше ни слова. Перед Якобом он сдерживался. Это как-то касалось цифры, вытатуированной у Якоба на предплечье.
Когда Лев удивился, как сдержанно Имре воспринял остановку производства, тот сказал, что в битве при Мохаче потерь было куда больше. Что означало приблизительно следующее: могло быть и хуже.
Остаток дня они занимались бумагами, разбирали заказы, счета, накладные, больничные листы, изменения в законодательстве, а Якоб тем временем затачивал режущие полотна пил. Когда они управились, Имре проводил Льва к выходу.