— Когда ты ее снова увидишь?
— Завтра, — сказал Имре без промедления.
Лев натянул на голову капюшон, вышел наружу под дождь. Когда он обернулся, то увидел, как Имре закуривает сигарету. Спичка озарила его лицо, осветила улыбку.
Во время православного богослужения люди то и дело осеняют себе крестным знамением. Когда входят, когда целуют иконы, во время псалмов, перед песнопением, после песнопения, когда молятся, когда обращаются к священнику. Всегда.
Люди приходили и уходили, зажигали свечи (за живых в подсвечнике, за усопших в песке), становились на колени, вокруг бегали дети, монеты звенели о ящик. Лишь немногие оставались на всю службу, которая и в нормальные-то воскресенья могла затянуться на два-три часа. Несколько пожилых женщин сидели у стен; они держались прямо; закинуть ногу на ногу не дозволялось. Буника стояла. Так она показывала Богу, что принимает Его всерьез, а крестным знамением — что все ее тело молится, а не только разум.
Благодаря ей Лев вообще присутствовал тут и мог причащаться. Он не знал, как она это устроила, протестанты и католики сюда не допускались. Когда священник протянул ему в ложечке хлеб и вино, ему почудилось, что тот смотрит на него недоверчивым, осуждающим взглядом.
Буника настояла на том, чтобы ее младший внук, хотя и крещенный в евангелическом обряде, за что он, конечно, не нес никакой ответственности, познакомился с православной верой. Это привело к разборкам, но с годами Лиз перестала препятствовать, и потому Лев ходил и на протестантские богослужения, когда бывал у Астрид, и в местную православную церковь. Бог, решил он, не стал бы возражать, ведь в обеих церквях человек распят на кресте. На Рождество он со своей матерью ходил в католическую церковь, где каждый год давали «Ирода великого», а на Пасху иногда вели службу на рутенском наречии. Он любил особенно эту церковь, уединенность горной деревни, ее название: Poienile de sub Munte — не рядом с горой, не на горе, а под горой.
Внутренность деревянной церкви напоминала трюм корабля, церковная башня своим острием касалась неба. Бывали службы — словно ритм дыхания, в котором расшитые золотом одеяния, свечи, благовония, пение, эта смена обрядовых действий, тишина и молитва давали ему чувство, что он переживает нечто подлинное, чего он не ведал. Буника видела это. Она воспринимала происходившее с тихим удовлетворением, будто речь шла о решающем соперничестве. Почему в немецких церквях стояли скамьи, для нее оставалось загадкой. Ведь приходишь сюда не кино смотреть, говорила она, и ты ведь тут не в университете, а Лев сомневался, что его бабушка когда-нибудь была в кино или в университете.
После богослужения буника подзывала жестом мужчину, который ехал на телеге по улице. Вероятно, после долгого стояния у нее болели ноги, но она в этом никогда не признавалась. Раньше она ездила в церковь верхом на своем сером ослике, но теперь и он состарился и целый день стоял у солнечной стороны деревянного сарая. Льву, однако, не позволялось приехать за бабушкой на машине — в церковь на автомобиле не ездят.
Они расположились в телеге, подстелили газетки — из-за сырости. Позади них громоздились ящики с пустыми бутылками от содовой. Лев держал зонтик над собой и своей бабушкой и курил. Буника не задержалась подле церкви, как бывало после службы, даже остановила одну женщину, которая целеустремленно и уверенно двигалась к ней с явной порцией сплетен. Она молчала всю дорогу, а ведь обычно что-нибудь рассказывала, когда им случалось ехать вместе. Истории буники запечатлены в пейзажах, вписаны в дома, деревья, ручейки. Вот ворота, где русские в первый же день расстреляли одного. (Достаточно было расстрелять в деревне только одного, тогда повиновались все.) Вон там укрытие, в котором сперва прятался еврей, потом солдат вермахта, потом сакс и, как знать, может, и румынский партизан.
Она не спросила, предупредил ли он Камиля. Ее слова — только констатация, но не расследование. Если что-то уже сказано, можно его опустить, оно более ей не подвластно. Как-то Лев спросил, откуда ей это становится известно. Знание исходит из тела, из всего тела, сказала она, а большинство людей, к сожалению, никогда не выходят за пределы своей головы.
Телега остановилась у ворот дома буники. Лев помог бабушке спуститься на землю. Чаще всего она звала его пообедать, но сегодня приглашения не последовало, вместо этого она спросила, не видел ли он хотя бы одного дождевого червя.
Лев подумал, что ослышался.
Буника сдвинула головной платок к макушке, указала на землю:
— Обычно здесь было полно дождевых червей.
Теперь, когда он над этим задумался, она оказалась права. Он тоже не видел дождевых червей.
Когда Лев в конце улицы оглянулся, буника все еще стояла у ворот и испытующе вглядывалась в небо.
Первое мая пришлось на четверг. Ради праздника Халил подарил ему голубя. Лев обнаружил его на коврике у своей кровати. Он поднял его, птица закаменела от ужаса, сердце у нее колотилось, но она была жива. И невредима, насколько он мог видеть. Лев осторожно посадил ее на подоконник.
Халил, должно быть, считал его исключительным придурком; за все годы Лев не научился ни самостоятельно охотиться, ни особо радоваться птичьим подаркам. Маршруты Халила в последнее время удлинились, иногда он не бывал дома целый день, а то и два. Мать Льва Лиз говорила, что кошки никогда не принадлежат кому-то одному. У кошки всегда несколько кличек, самое меньшее три: та, которую она носит дома, затем та, которую ей дали другие, убежденные в том, что кошка принадлежит им (потому что она приходит поесть, при случае даже спит на прикроватном коврике или в кресле), а также то имя, которое знает только она одна. Поэтому кошки такие непривязчивые. Только тот, кто знает ее тайное имя, говорила Лиз, имеет над ней власть, — и Лев надеялся, что Като была близка к этому пониманию, когда давала имя коту.
Праздник труда они провели на Изе. Накануне небо наконец прояснилось, ручьи и реки разбухли от воды, луга насытились влагой. Бог погоды был на их стороне, сказала Анюта, которая прибилась к его семье. Она каждый год жила у кого-нибудь. Лев считал: его сестра Бредика и ее муж Ион, трое их детей (все унаследовали от матери густые темные волосы, в особенности его племянница, похожая на пугливого зверька), его братья Валеа и Дорин, жена Дорина Сильвия, ее новорожденный, его мать, его бабушка, Анюта и он сам. Девять взрослых, трое детей, один грудничок. В нескольких метрах дальше расположилась следующая группа. Этот день все проводили на природе.
Расстелили пледы, Ион и Валеа хлопотали с грилем, раздували жар, что удавалось не сразу, поскольку древесина намокла. Муж Бредики единственный, кому нравилось общество Валеа.
Это место присмотрел Дорин. Он был здесь вместе с лекторами, которые разъезжали по стране, чтобы заниматься «окультуриванием народа», и чаще всего встречали пустые залы. Только Лев и Бредика знали эти истории. Перед своим старшим братом, который подолгу заседал в каких-нибудь собраниях, к каждому обращался со словом «товарищ» и с недавних пор носил шляпу вместо кепки, Дорин никогда бы не признался, что крестьяне сторонились тех мероприятий, а в протоколы заносились какие-нибудь фиктивные числа посетителей перед тем, как пойти рыбачить.
Лиз спрашивала, знает ли кто-нибудь, почему в магазинах прибавилось товаров. Было непривычно много фруктов и овощей. Даже за молоком, подтверждала Анюта, теперь горожанам не приходилось стоять в очереди. Ответа никто не знал, а Валеа, который один всегда имел что сказать, сосредоточенно шевелил кочергой угли.
Колыбель закрепили на ветке дерева. Грудничок держал глаза открытыми, но еще не мог ничего разглядеть, как объяснил Дорин. По традиции детей пеленали с головы до ног. Лев на собственном теле чувствовал паралич мальчика.
Жена Дорина Сильвия выглядела истощенной, отсутствующей. Одной рукой она качала колыбель, не глядя на дитя. Со времени родов она почти не говорила; хватало пустяка, чтобы довести ее до слез. При первом посещении родных после родов она передала грудничка им, как будто не знала, что ей с ним делать, и Лиз была первой, кто подумал о ножницах, чтобы остричь ногти младенцу, щеки которого были уже расцарапаны.