Като и Камиль рассматривали рисунки. Они сидели так близко друг к другу, что их плечи соприкасались.
Пока Камиль переложил на ноты при помощи камертона всего двадцать одну мелодию дроздов.
Пение дроздов на заре в шелковице.
Пение дроздов во дворе у колодца.
Пение дроздов у бывшей мельницы.
Пение дроздов у ручья.
Для каждой мелодии Като делала рисунки: дрозды на дереве, у колодца, у ручья, на коньке крыши, в полете, парочка дроздов в траве, на камне. Молоденький дрозд с худеньким телом и особь постарше и округлее. Черный самец со светящимся клювом и оранжевым кольцом вокруг глаз, отчего он всегда выглядел немного удивленным. Коричневая самка с пятнистым брюшком, как выцветшая бумага.
— Ты приманиваешь птиц? — спросил Лев.
— Изюм и семечки — это из моей кухни. Они налетают как бешеные, половина корма рассыпается вокруг, потом прилетают воробьи и синицы и подъедают, — ответила Милена. Это звучало без укора, ради полноты картины; она лишь хотела сказать, откуда берется еда для дроздов.
Камиль объяснил, почему трудно записывать мелодии mierlă. Есть тоны и шумы, которые смешиваются, очень тихие и резко выделяющиеся звуки. Бывает пение роллер, быстрые повторения одного и того же тона, или триллер, быстрая череда двух тонов. Куплеты искусно выстраиваются, но иногда какой-нибудь дрозд вводит новый мотив, и вслед за ним повторяют другие. Самое же красивое — контровое пение, перекличка двух дроздов. Поют они с марта до сентября. Сейчас как раз их время.
Для Камиля дрозд был буквой Бога, чистой формой, чистым тоном, самоотдачей. Летучей буквой, которая стоит вне алфавита. Если бы поэт располагал такой буквой, он бы превзошел все, что было написано до него.
— Ты пришел, потому что у тебя вопрос к Камилю.
Като требовательно взглянула на Льва.
Лев сказал прямо, что ему нужны водительские права.
— Не для него, — дополнила Като.
— А для кого?
Лев объяснил кратко свою ситуацию. Воспоминание о туннеле легло на его шею точно мельничный жернов. Камиль записал имя, уточнил детали, не стал ничего обещать, не сказал ни да ни нет. Получится ли? Като, казалось, имела безграничную веру в Камиля.
Зал трактира наполнялся. Милена зажгла свечи на столах. В зал вошли двое мужчин, и Лев понял по тому, как напряглись плечи Милены, что дело неладное. Като, разговаривая с Камилем, ничего не заметила. Но Камиль заметил все, он задвинул радиоприемник ногой за занавеску.
Мужчины сели.
Свеча на столе загнанно затрепетала.
Милена приняла у них заказ, зашла подчеркнуто неторопливо за стойку, бросила взгляд на своего брата. Тот в свою очередь неловким движением опрокинул свой стакан; его содержимое вылилось на столешницу, намочило несколько рисунков, что расстроило Като. Камиль взял тряпку, а Милена тем временем что-то положила под газеты на подоконнике. Като вытерла стол, разложила листы на просушку.
Теперь, когда здесь, как на сцене, позади явного действия разыгрывалось скрытое, левый глаз Камиля был спокоен. Он беседовал с Като и не спускал глаз с тех двоих. Те сидели за столом, принимая знаки внимания и вино без единого слова. Милена принялась напевать песню, гости смеялись — может, чуть громче, чем следовало бы. Стало ясно, кто эти двое; Льву, которого внезапно охватил страх, что они явились за ним, потребовалось время, пока он понял. Их интересовал Камиль; Камиль, который сидел рядом с Като.
Стул Льва заскрежетал ножками по полу. Он встал, не понимая, что ему сделать. Като удивленно подняла глаза.
Камиль посмотрел на него. Его глаз не дергался. Двое мужчин поднялись и покинули кафе. Они не расплатились.
Научишься тут поневоле проворности.
Взгляды в сторону. Слушание затылком.
А еще окольным мыслям.
Это отличало того, кто ни о чем не думал, ничего не слышал, ничего не видел. Ибо были и такие люди, кто хорошо видел и слышал, от них ничто не ускользало.
Едва можно было заметить, что все дорожало, всего становилось меньше. Это происходило медленно, людям давалось время привыкнуть, как будто ничего не менялось, будто ничто не стало хуже или скуднее, холоднее или темнее, ты сам в это врастал, рос вместе с этим.
Дедушка уже шесть лет ждал документы на выезд. Раз в месяц он ездил в Бухарест, становился в очередь в паспортный стол и, поскольку ничего не сдвигалось с места, развивал все новые стратегии. В последнее время он занимал очередь в три-четыре часа ночи и тогда оказывался одним из первых. У него была теория, что в день выдают около дюжины паспортов, и надо исхитриться, но попасть в эту дюжину. Он простаивал ночью перед паспортным столом, часами в вестибюле, рядом с другими, которые тоже надеялись, которые тоже ждали, у них тоже имелись свои стратегии и теории.
Решающим фактором могло стать то, сколько твоих родственников жили за границей, подавал ли ты ранее прошения, не сидел ли в тюрьме, не имеешь ли долгов, запасся ли хорошим письмом — или лучше без письма. И еще: дал ли взятку правильным людям, в немецкой валюте, разумеется.
У Ферри складывалось впечатление, что кто-то его бумаги, которые лежали уже на самом верху, снова перекладывал вниз, и так он однажды записался на прием в немецкое посольство. Служащий выслушал историю Ферри. Потом посмотрел ему в глаза и со странным жестом (помахивая руками так, будто сметая нечто под стол) сказал, что румынское государство суверенно и он, к сожалению, не в состоянии ему помочь.
Весь отпуск на Черном море Ферри подумывал о том, не сбежать ли из Болгарии, где они говорили «Черно море», в Турцию. Ходили слухи, что на зеленой линии границы возведены несколько заборов, чтобы запутать беглецов. Никто не смог бы понять, то ли ему удалось оказаться на свободе, то ли нет. Ферри решил, что слишком стар для такого предприятия.
И всё ли существовало на Западе? Правда ли там можно ездить куда угодно? Хватит ли знаний одного языка? Для высказанного и невысказанного, явного и сокровенного, истинного и ложного?
Иногда каких-нибудь людей с Запада по ошибке заносило в эти края на их «мерседесе». Выглядело так, будто они, одетые во все новое, нахваливали пейзажи, привозили кофе, сигареты, люксовое мыло, обменивали все это на сыр из молока буйволиц, желтую паприку, водку, покупали что-нибудь на память, ковры, тканые покрывала, блузки с национальным узором.
Пейзажи, что бы это значило, посмеивались люди в долине. Как можно об этом говорить, словно у них — там — они отсутствовали? Для Льва пейзаж был чем-то таким, что запечатлелось в тебе, что всегда с тобой. Ферри же, наоборот, утверждал, что его больше ничего не связывает с этой страной. Он хотел только одного: покинуть ее.
Господи, сделай так, чтобы мы получили паспорта — в то время среди немцев в стране это была самая расхожая молитва.
Пора, сказала его мать в предпоследний день побывки. Лиз нерешительно передвигалась по комнате, брала в руки то одно, то другое, пока он не догадался, что она хотела услышать.
— Мама, я буду осторожен.
— Прости, что прошу об этом. Но, — она сделала паузу, — никому другому такое нельзя доверить.
— Знаю, — сказал Лев.
Дорин сейчас, когда он добивается большей квартиры, не захотел бы рисковать, а Валеа, пожалуй, завез бы Ферри прямиком в полицию.
— Одно место в грузовике еще свободно, — сказала Лиз.
— Для тебя?
— Я не уеду.
— Почему?
— Это место связано с твоим отцом. Не хочу потерять его еще раз.
Пока Лев раздумывал, не относится ли это и к нему самому, в комнату проскользнул Халил. Он дал себя погладить, а потом выбежал наружу. Всегда полагалось искать знаки, любит ли тебя животное, или ты только уговариваешь себя в его привязанности.
— А ты?
— У меня здесь тоже кое-что есть, — ответил Лев.
Ферри не взял с собой никакой поклажи.
— Вот так, здороваешься с соседями, запираешь мастерскую, моешь посуду и знаешь, что все это происходит в последний раз, — сказал он.