Самое мучительное в жизни – неопределенность, а самое страшное – неизвестность. Человек больше всего боится темноты в прямом и переносном смысле этого слова именно потому, что в темноте скрываются все самые сокровенные его кошмары, порожденные тревогой его души. Осознанная и видимая опасность уже не пугает, скорее наоборот. Мелькающий на болоте огонек заставляет застыть от ужаса, но способен рассмешить при ближайшем рассмотрении. И даже когда источник страха не такой безобидный и существует реальная угроза жизни и здоровью, большинство из нас предпочитает знать свою участь, нежели и дальше находиться в неопределенности. А человек, лишенный такой возможности, пытается додумать, дофантазировать ее самостоятельно.
Ужас моего положения заключался в том, что мой мучитель не сказал мне абсолютно ни слова ни о моей вине, ни о том, что является причиной моего ареста, и под утро я молила Бога лишь об одном, чтобы увидеть живого человека, который объяснит мне мою вину или сообщит о том, что все произошедшее всего лишь недоразумение.
Последнее, с моей точки зрения, было единственным в этой ситуации логичным исходом. И мысль о том, что Алсуфьев просто-напросто сошел с ума, время от времени посещала меня в эту ночь и, если не успокаивала, то на время даровала силы. Легче заподозрить в душевном нездоровье другого человека, чем признаться в собственном безумии, хотя и эта мысль тоже приходила мне в голову. И однажды я даже ущипнула себя в тайной надежде, что все происходящее со мной окажется кошмарным сном. Но, к сожалению, это испытанное средство борьбы с миражами не помогло. И я была близка к отчаянью.
Утро вместо того, чтобы облегчить мои страдания, еще более усугубило их. Я увидела то помещение, в котором провела ночь, и ужаснулась. Александр сильно преукрашивал те условия в которых содержались в этом заведении заключенные. Но дело было даже не в этом. Грязь, обилие насекомых и крысиные следы – это не самое страшное, что окружало меня. Все стены моей камеры были испещрены рисунками и надписями, при одном взгляде на которые у меня закружилась голова. Но мои глаза, помимо моего желания вновь и вновь возвращались к ним, пока от бессонницы и нервного потрясения я не впала в какое-то забытье и не перестала воспринимать окружающую меня действительность как часть своей жизни.
И до сих пор я не очень хорошо понимаю, что произошло со мной в то утро. Может быть, человеческий организм устроен так, что на самый крайний случай у него есть спасительное средство, с помощью которого он уберегает своего хозяина от отчаяния или даже безумия. Хотя в определенном смысле само это состояние настолько близко подходит к безумия, что их вполне можно перепутать.
Воображение унесло меня на край света, в какую-то не то африканскую, не то южноамериканскую страну. Мне рисовались безукоризненно зеленые пальмовые листья на фоне голубого безоблачного неба, а кожа ощущала на себе ласковое прикосновение морского бриза. Эти видения сменили удивительно яркие картины моего собственного детства, настолько правдоподобные и живые, что, кажется, я даже разговаривала с привидевшимися мне людьми. И находила в том своеобразное удовольствие, одновременно понимая, что рядом со мной никого нет.
За окном город жил своей обычной жизнью, до меня доносился стук лошадиных подков по мостовой и птичье пение, но все это уже было в какой-то другой, посторонней для меня жизни. Шли часы, я потеряла счет времени, а за мной никто не приходил. Будто бы забыв о моем существовании. И как я поняла впоследствии, это тоже было частью того подлого плана, жертвой которого я стала по воле ненавидевших меня людей.
Можете представить, в каком я находилась состоянии, если при звуке ключа вздрогнула всем телом и с трудом преодолела желание спрятаться в темном углу камеры.
Это был часовой, в обязанности которого, по всей видимости, входило приносить мне еду. Он, как и полагается, поставил на пол миску с какой-то кашей и кувшин с водой. Я с жадностью приникла к этому кувшину, поскольку жажда начала меня мучить с вечера, то есть практически с первых же минут моего заключения, а к утру мои губы уже запеклись и покрылись шершавой коркой.
И эта теплая, дурно пахнущая жидкость вернула меня к жизни. Внезапно я устыдилась своего отчаянья и постаралась взять себя в руки. Не без труда, но мне это удалось. И когда дверь в мою камеру отворилась в следующий раз, я уже совершенно не походила на то испуганное существо с мутным взглядом, которым выглядела час назад.
Господин Алсуфьев ошибся в своих расчетах. Вызови он меня на час раньше, и кто знает – может быть я и расплакалась бы на его глазах. Но, переступив через отчаянье, я с каждой минутой становилась сильнее. А когда часовой вывел меня из камеры, пожалуй, я выглядела не намного хуже, чем накануне вечером.
Мы прошли с ним по длинному коридору, поднялись по металлической лестнице, снова опустились на один этаж и оказались перед толстой металлической дверью, мало отличавшейся от десятка других дверей, мимо которых мы уже прошли.
Мой конвоир постучал в эту дверь, и из комнаты донесся хорошо знакомый и тошнотворный для меня лирический баритон:
– Введите, – лишенным всякого выражения и интонации голосом произнес он. И конвоир открыл передо мною дверь.
Комната, в которую я вошла, оказалась не намного больше той, в которой я провела ночь. Разве что немного посветлее и почище. Посредине стоял видавший виды стол, покрытый вылинявшим и залитым чернилами зеленым сукном. А во главе стола, набычившись, сидел хозяин кабинета собственной персоной и глядел на меня тяжелым взглядом.
В дальнем углу за маленьким столиком скрючился совершенно лысый крохотный человечек с одним гусиным пером в руке и с другим за ухом. Он тоже смотрел на меня без всякого выражения и часто-часто моргал воспаленными красными веками.
Он был такой маленький, что поначалу я приняла его за карлика, а если бы на его лысый череп надеть остроконечный колпачок – он бы выглядел совершенным гномом. Во всяком случае, я рядом с ним выглядела Белоснежкой, несмотря на бессонную ночь и все мои мучения.
К тому времени я уже настолько пришла в себя, что смогла составить какой-то план действий, к которому и приступила незамедлительно.
– Я бы хотела встретиться с Олегом Борисовичем, – заявила я, едва присев на кончик шаткого стула.
Олегом Борисовичем звали главного полицмейстера города, не очень близко, но все таки знакомого мне. Они с мужем были в неплохих отношениях и всегда говорили друг о друге с уважением. Пару раз он даже бывал у нас в гостях, и я вполне могла надеяться, что он не откажется от встречи со мной.
– Это невозможно, – ответил Алсуфьев, не затрудняя себя дальнейшим объяснением.
– Почему? – спросила я после небольшой паузы.
– Его нет в городе. Да если бы и был, я не нахожу в этом необходимости.
– В таком случае – мне хотелось бы поговорить с губернатором.
– А почему не с его императорским величеством? – осклабился Михаил Федорович, а гном за своим столиком подобострастно захихикал в кулачок.
– Что вы имеете в виду? – твердым голосом осведомилась я, стараясь не сорваться на крик и тем самым обнаружив свое волнение.
– Вы забываетесь, сударыня, – покачав головой, он откинулся на стуле и посмотрел на меня с некоторым интересом. – Вы теперь не тот человек, которым считали себя еще вчера. И чем быстрее вы позабудете о старых привычках, тем лучше для вас. Поверьте моему опыту.
И почти без паузы приступил к допросу:
– Ваше имя, фамилия и возраст.
– Прекратите балаган, – не выдержав, вспылила я.
– Что вы сказали? – морщины на его лице расправились, а взгляд стал неуместно лукавым. – Балаган? Вам это кажется забавным? В таком случае, может быть, сразу сознаетесь во всем?
– В чем я, по-вашему, должна сознаться?
– А вы не знаете? – покачал он головой сокрушенно. – Как это мило.
Гномик снова захихикал.
– Мне бы хотелось, чтобы для начала вы предъявили мне обвинение. В противном случае – я не собираюсь отвечать ни на один ваш вопрос и требую немедленно меня освободить.