Что ближе к сердцу, с того и начну, подумал я и с трепетом стал искать в толпе призраков обворожительного призрака моей милой. Скоро слишком знакомый голос указал мне ее в амбразуре окна, обставленного цветами. Прелестная, как оживленная мечта, она с детскою грациозностью отдыхала в креслах, небрежно слушая и отвечая на пустословие нескольких прославленных умников, и перебрасываясь ничтожными замечаниями с двумя другими девушками, ее светскими подругами. В ее наряде, позе, ответах не было ничего изысканного; все было мило отдельно, с полною гармониею в целом.

Блеск трех грушеобразных алмазов ее фероньерки[4] замирал перед блеском ее черных очей, осененных длинными ресницами; в черных кудрях, обрисовывавших ее итальянское личико, рассыпаны были цветы из жемчуга и брильянтов, а вокруг матовой шеи вилась нитка бурмицких зерен, споря в молочной белизне с белизною обворожительных плеч. Талия — прелесть: тонка, как ее шейка, гибка, как перо султана! Но какою очаровательною негою дышала ее возвышенная грудь, разграниченная по указу природы тесною межою на два равных, заветных участка, где тайна, как резвое дитя, притаилась под кружевною оборочкою и складками шелкового платья, шаловливо выглядывая на людей, маня к себе и торопливо скрываясь по прихоти своенравной воли. Неуловимы в прелести трепетного движения, как желания красавицы, перед ними волшебно топились мысли в мечты, а мечты вспыхивали безотчетным восторгом. И как символ неразрешенной девственной тайны, на божественной груди приколот был букет из нераспустившихся роз, будто ожидающих рассвета дня, чтобы под страстным поцелуем солнечного луча зацвесть полным, пышным расцветом.

В немом восторге смотрел я на прекрасный призрак; мне и на ум не пришло заглянуть в тайный смысл его дум — так свята, так непорочна казалась она! Ответы ее на замечания и вопросы доказывали, что она не принимала живого участия в разговоре, и накрахмаленная любезность двух записных франтов спасовала. Они исчезли; их тотчас заменили другие любезники, в числе которых я узнал моих приятелей Брякушкина и Веерова; с ними подошел офицер, венгерец родом, молодец собою, гусар душою, мой задушевный друг с масляничной гульбы. Его приближение видимо оживило Софью М. Незаметная улыбка самодовольствия пробежала по ее лицу — меня бросило в жар…

Разговор завязался приглашением на следующие кадрили; от приглашений перебросился к балу, убранству комнат, дошел до цветов, и тут цветисто рассыпался потоком сравнений и замечаний.

— Я не удивляюсь, что вы предпочли общество цветов нашему обществу, — заметил венгерец. — Цветы, говорят, сродни красавицам, а кто больше вас имеет право на такое родство!

— К какому же семейству цветов причислите вы нас? — спросила Софья М., уделяя подругам часть своего торжества.

— О, конечно к семейству роз — не здешних, чахлых, бесцветных роз, но тех, которые пышно цветут и благоухают под теплым небом моей родины!

— Розы недолговечны, граф…

— Да, что вечно? Однообразие вечности в прекрасном убило бы цену изящного; взор и обоняние, привыкнув к красивому цветку, утомились бы его однообразием; красота девушки не была бы предметом обожания мужчин, если бы она могла длиться целую жизнь и не менялась с каждым днем.

— Comparaison n’est pas raison, — заметил меланхолически Вееров.

— Mais n’est pas une déraison dans le cas présent[5], — отвечал граф. — Зимою вы жаждете зеленых и цветущих лугов и летнего тепла под раскидистою тенью деревьев, а лето не успело прийти, и вы уже скучаете однообразием зелени и зноем солнца, мечтая о полях, запушенных снегом. Впрочем, однообразие красоты, вероятно, надоедает и женщинам — не правда ли?

— Неправда, граф. Я хотя не считаю себя в числе красавиц, однако ж не желала бы потерять, по крайней мере, красоты молодости.

— Да, молодость в вас прекрасна, но вы прекраснее молодости, и однако ж, что ни день — зачем одеваетесь вы в новую прелесть? что ни бал — зачем новыми чарами преображаете вы свою красоту?

— Мои бедные прелести меняются только от моего наряда, а остальное….

— Остальное vient de soi-mème[6], — подхватил Брякушкин.

— Вы закидали нас комплиментами — сказала Софья М. — и я, право, боюсь, граф, что наконец в самом деле поверю вашей шутке о скуке однообразия в прекрасном!

— По однообразию нашего разговора, по однообразию, может быть, восхищения, с каким мы любуемся вами и которое вам надоело встречать во всех глазах и во всех приветствиях? Не скучайте хвалой света: в ней всегда есть основание правды.

— Комплимент не правда, а лесть.

— Комплимент обращается в правду, когда он относится к вам.

— Ваши правды лестны, но…

— По крайней мере, они не лесть, а выражение чистого восторга.

— И вы не скучаете однообразием его?

— Мой или, лучше, общий восторг, только однообразно обращен к одному предмету, но с каждым днем меняется и растет в объеме и форме.

Тут Александра Филипьевна подъехала ко мне и спросила:

— Что же твой опыт?

— Я не начинал его, — отвечал я. — Глаза мои видели только красоту Софьи, а уши заняты были ее разговором.

— Видно, без меня, ты как дитя без няньки. Я не хотела участвовать в разочаровании твоих задушевных тайн, не хотела служить тебе указкою в изучении азбуки сердец, предоставляя самому все видеть и поверять мысли словами. Вижу, что без меня ты ничего не узнаешь: смотри же и слушай! Взгляни в сердце твоей Софьи: видишь ли ты в источнике чувств радостное трепетание от разговора с венгерцем; взгляни на голову ее, колыбель мыслей — разве не прочитаешь ты в них разными наречиями европейскими написанное: «Граф мой; я ему нравлюсь! Он богат и знатен, прекрасен и умен! Он будет моим мужем, повезет в Вену! Там я буду жить во дворце, в знатности и богатстве». Посмотри — у ней нет ни одной мысли о тебе!

В самом деле, вслед за взглядом Александры Филипьевны легко проникнул я в глубину души и сокровенность мыслей Софьи, и с ужасом убедился в истине слов моей спутницы. Но мало того: я узнал, что сердце ее никого не любит, ни даже красивого венгерца; что оно залито эгоизмом и самолюбием. Горестно было разочарование; гнев волнами колыхал кровь и надвигал ее то к сердцу, то к голове. Я был игрушкой светской куклы; я верил взгляду, в котором была одна просьба для каждого: «Возьми меня замуж». О, Боже мой! как смешны показались мне мои мечты, моя уверенность в чистоте ее души и привязанности ко мне! Как смешон был я сам, ползая перед каменным идолом! Урок был полный, поучительный, но еще сомнение крылось в душе моей, и я невольно последовал за Софьею и ее подругами, когда они, по звуку призывного туша, встали и примкнули к рядам строившегося контраданса.

Граф танцевал с нею; я стал позади и слышал весь их разговор. Восторженный венгерец таял перед опытною кокеткою и, рассыпая перед нею чистое золото пылкого чувства, получал в обмен только позолоченную мишуру сочувствия. В его сердце я видел море счастия, в его мыслях волны цветистых дум; я узнавал себя в неопытной, но страстной речи, которая без связи вырывалась у него шепотом, под гром музыки.

— Нет, mademoiselle Sophie, вы напрасно отвергаете сочувствие душ, называя любовь чувством эфемерным, небывалым! Есть минуты восторга в жизни человека, когда он, забывая себя, родных, света, будущее, весь принадлежит любимому существу.

— Да, может быть, есть минуты, — отвечала она, — минуты летучие и скоро забытые.

— Нет! не скоро забываются минуты неземной радости; они западают в душу искрою и скоро разгораются пламенем, сожигая кровь; в них начало и конец земных мечтаний о небе, в них зерно жизни или смерти!

— Mais c’est trop pathétique pour une contredanse, monsieur le comte[7].

— Язык сердца не умеет разбирать времени и того или другого танца; он спешит пользоваться летучею минутою бальной встречи, дорожа мгновениями, как годами. И как не дорожить мне редким случаем беседовать с вами, когда вы вечно или в толпе подруг, или ангажированы на все возможные танцы.