По-русски здесь понимали плохо, но мне удалось заказать миску тушеных овощей с рисом и чайник зеленого чая. В процессе наслаждения горячей едой появилась подевавшаяся куда-то сколопендра. Я и забыл про нее, увлекшись торговлей. Она выбралась на стол с зажатым в челюстях большим черным тараканом.

Завидев сколопендру, официантка с ужасом на лице и тряпкой в руке бросилась к моему столу.

— Спокойно! Это со мной! — крикнул я, накрывая сколопендру ладонью. Официантка что-то по-своему заверещала, показывая на рот.

— Нет, нет. Это не еда, это друг, — попытался я ее успокоить. Она еще некоторое время покрутилась вокруг и отошла, но явно недовольная. Поняв, что опасность сколопендре больше не угрожает, я убрал руку, и мы продолжили трапезу. Каждый свою.

Я пил чай и ждал, когда высохнут ноги.

— Слушай, — сказал я сколопендре, — неплохо бы тебе имя подобрать. А то и обратиться к тебе по-человечески не могу. Выбирай: Скола или Пендра.

Сколопендра уронила остатки таракана и задергалась. Я не сразу догадался, что она смеется.

— Ладно, — согласился я. — Оставим Сколу, вроде Школы или Шкалы, и то и другое неинтересно, а чем тебе не нравится Пендра? Похоже на Даздраперму, было такое имя в Советской России от «Да здравствует Первое Мая». И у девочек ассоциации интересные возникали.

— Назови ее Лапанальда — «Лагерь Папанинцев на льдине», — предложило плюхнувшееся на соседний стул воображение. Оно оглянулось, подозвало официантку и заказало чашку кофе.

— Заказывать кофе во вьетнамском ресторане — просто дурной вкус, — сказал я. — Кроме того, совершенно не уверен, что смогу его оплатить. Денег в обрез. И Лапанальда имя женское, а сколопендра — мальчик.

Сколопендра, не переставая дергаться, согласно кивнула.

— На свои пью, — хмуро ответило воображение. — Мальчик? Ну тогда пусть будет Пендриком, — и оно радостно заржало. Сколопендра тоже снова задергалась. — Или в официальных случаях — доном Педро.

Я засмеялся:

— Будешь Педром? — спросил я сколопендру. Та, не переставая дергаться, несколько раз согласно махнуло ножкой.

— Окей, — кивнуло воображение, отхлебывая принесенный официанткой кофе, — имя есть. И кофе неплохой, кстати, — сказало оно мне, и небрежно бросило на стол розовую купюру с портретом дядюшки Хо и цифрами 50 000.

— Что это? — спросил я.

— Вьетнамские донги, — ответило воображение, — чуть больше двух баксов. Я подумало, что девушке будет приятно получить свою родную валюту. А мне один хрен чего воображать, — предупредило оно мой следующий вопрос: «Откуда деньги?»

Подошедшая вьетнамка с удивлением взяла купюру, позвенела мелочью, пытаясь дать сдачу. Но воображение великодушно махнуло рукой и встало из-за стола.

— Прощай, — сказало оно мне. — Мне пора, а свой ночлег будешь придумывать без меня.

Я посмотрел ему вслед, пошевелил подсохшими ногами, обулся и тоже попросил счет. Сколопендра стала торопливо доедать таракана.

На принесенной бумажке стояла цифра: 370 руб., таракан в счет не вошел. Я положил четыреста и подумал, что, наверное, это были последние данные мною чаевые в жизни.

На улице стало еще холоднее, то ли просто показалось после еды и тепла. Я направился к окружавшим рынок пятиэтажкам. Подъезды встретили меня домофонами и кодовыми замками. Я было сунулся вслед за входившей в подъезд бабкой. Та ткнула меня клюкой и, закрывая дверь перед моим носом, зло сказала: «Ща в милицию позвоню». В соседнем доме я также потерпел неудачу.

— Куда! — крикнул вышедший из подъезда мужик, оттесняя меня от двери, пока не щелкнул закрывшийся замок.

Да, оборону от вьетнамского рынка жильцы держали крепкую. Я подумал про вокзал, но вспомнив комиссаров, ментов и скинхедов, поостерегся. Пришлось тащиться назад.

Я завернул в лабиринт железных контейнеров, где вьетнамцы держали свою Дольчу Габану и Армани. Прошел мимо мусорки с кучей картонных коробок.

Некоторые контейнеры стояли не вплотную, и между ними были щели. Из щелей невыносимо несло мочой. Я поискал наименее прописанную, в которую смог бы протиснуться. Нашел. Она оказалась еще и непрокаканной, очевидно, потому что рядом светил уличный фонарь. Сходил за картоном к мусорке. Одну почти целую коробку я воткнул в щель вертикально, остальные, в сложенном виде, прислонил перед ней к металлическим стенкам контейнеров и еще несколько толстым слоем уложил на землю. Получилось вполне приличное логово. Я залез в щель и накрылся парой слоев картона. Одна из коробок оказалась из-под стирального порошка, я расчихался, но порошок отлично отбивал запах мочи. Как говорят англичане, у каждой тучи есть серебряная подкладка.

В моем картонном замке было холодно, но все же теплее чем под открытом небом под звездами. Я лежал на спине, мерз, слушал, как в картоне шебуршится сколопендра, смотрел на луну, зависшую над межконтейнерной щелью, на черные тучи, несущиеся по звездному небу, на журавлиный клин неопознанных летающих объектов, неторопливо прошедших курсом зюйд-зюйд-вест.

Я лежал и думал о Лене. Вспоминал ее фотографии, ее, адресованные не мне, улыбки, строчки ее де… ну, просто стихов и прозы, тоже написанные не мне, ее искаженное отвращением лицо с последней фотки в паблике. Увы, даже отвращение было не ко мне. А так, само по себе, типа к жизни. Единственной эмоцией, стойко испытываемой ею ко мне, было глубокое безразличие, лишь чуть смягченное легкой неприязнью.

Конечно, я ей завидовал. Девочка благополучно вывернулась из последствий нашей с ней прошлой жизни. Остались только лошади (она занималась конным спортом), папироски и солдатская походка. А вот я влип по полной. Впрочем, чему удивляться, не она же шагала из окошка в девятьсот двенадцатом.

Не захотел тогда жить без нее, поживи теперь. Все справедливо. Сердце болезненно сжалось. Я очень остро ощутил невозможность. Невозможность как философскую категорию. Невозможность, на которую не влияют никакие обстоятельства, желания, стремления, усилия и проч. Я вдруг понял, что больше ее никогда не увижу. ВООБЩЕ НИКОГДА В ЖИЗНИ. Прям «Юнона» и «Авось» какие-то.

Сразу вспомнился последний раз. Как успело трепыхнуться мое сердце в те полторы секунды, пока она говорила свое «Здрасьте»…

— Ты че, козел, пишешь! — жарко зашептало мне на ухо воображение. — Ты че делаешь? Ты что, забыл? Как напишешь, так и будет. Ты сам, своими руками…

— Знаешь, я подумал, что Бог прав. Не хрена приставать к девочке. Не хрена лезть к ней со своею любовью. Пусть будет свободна. Свободна от меня. И в этой жизни, и в следующей. Не буду ждать я осени…

— Идиот! Никогда не говори «никогда».

— Отвали, все правильно. Невозможность…

— Эк тебя кидает. То хочу, то не хочу, — усмехнулось воображение.

— Иди на хрен, и без тебя тошно.

— Ну давай вместе поплачем над твоей плачевной судьбой, — воображение усмехнулось еще раз. — Знаешь, мне кажется, что у тебя начинается шиза. Ты последнее время постоянно возвращаешься к одному и тому же: ах, она меня не любит, ах, я умру от неразделенной любви. Скучно, тьфу, — и воображение смачно плюнуло.

Я промолчал, потом пошарил рукой меж картонных слоев, поискал сколопендру.

— Слушай, Пендрик, мы на вьетнамском рынке, тут наверняка должна быть травка. Сбегай, поищи косячок, — попросил я.

Воображение заржало в голос:

— Ну ты, блин, Гена и Чебурашка! Хоть час, да наш. Давай Педрик, беги. Я подожду. Тоже воображу что-нибудь.

Сколопендра пошуршала и выбралась наружу. Посмотрела на меня, очередной раз покрутила ножкой у виска, плюнула ядом, но за косячком отправилась.

— Ну-ну, — сказало, засмеявшись, воображение. — Ты все же дурак.

Я проигнорировал его, поелозил в картоне, устраиваясь поудобнее, закрыл глаза и принялся ждать сколопендру.

Не прошло и минуты, как послышался шорох. Удивившись столь быстрому ее возвращению, я открыл глаза. Сколопендры не было, но шорох повторился в другом месте. Я прислушался. Снова раздался шорох, а потом писк. И вдруг зашуршало сразу со всех сторон. Я резко сел, выбравшись из-под слоев картона.