Монахам тоже стало интересно. Тёмным пятном они столпились у храма, откуда и видели хорошо, и опричникам не мешали. Игумен и келарь спокойно стояли у так и не спешившихся царевича и Малюты. Что страшиться — не их то дело, а архиепископа, ему и ответ, если что, держать.

Ударив несколько раз по железным скобам и могучему замку, удерживающим дверь, опричники прекратили бить, закричали, перебивая друг друга:

   — Живой там кто-то! Шевелится!

   — Не может быть, — покачал головой игумен. — К двери несколько дней не подходил никто, с голоду умереть времени бы хватило. И не топлено там.

   — Со своим припасом можно приехать было. Да в двух шубах.

Малюта тронул поводья, повёл коня ближе к сараю. Царевич хотел обогнать опричника, но Малюта удержал Ивана Ивановича.

   — Погоди, царевич, кто знает, какой гость от всех в монастыре прячется. Так и выстрелить может, от расстройства душевного...

Опричникам удалось, наконец, сбить замок с двери.

   — Затих, кажется, — сказал один из них, поддевая лезвием бердыша примерзшее дерево.

Дверь с треском подалась.

И отлетела прямо на опричников, вырванная с петель страшным ударом изнутри.

Малюта рванул поводья дико заржавшего коня, стараясь собой прикрыть царевича от неведомой опасности.

Из сарая выскочил человек. Невысокий, в неброских чёрных одеждах, бедном овчинном тулупе. Странно смуглый посреди зимы. Не опасный, как думалось профессионалам-опричникам.

Но и профессионалы ошибаются.

Первый из них умер сразу, так и не успев подняться со снега после удара дверью. Незнакомец ударом ноги переломил ему хребет. Отмахнувшись от рванувшихся к нему бердышей, как от назойливых комаров, убийца спиной вперёд запрыгнул на крышу сарая. Увидел отливающими зеленью глазами, как в него метятся из пищали, оторвал от крыши доску, бросил в целящегося. Старая подгнившая доска, описав в воздухе несколько кругов, ударила опричника в шею. Во все стороны брызнули щепки — доска не выдержала удара. А под копыта коня Малюты откатилась оторванная человеческая голова.

   — Что смотрите? Хватай его!

Приказ Малюты опоздал. Чёрный человек следующим прыжком переместился на зубец монастырской стены и скрылся по ту сторону.

Стена была в три человеческих роста.

   — И никто ничего не знал, не так ли?

Теперь Малюта стал похож на того страшного человека, о котором с замиранием судачили по всей Руси. Не дядька царёв, но — палач. Монахи упали в снег на колени.

   — Не вели казнить, ничего не ведали! Архиепископа то дело!

   — И с Пименом посчитаемся, всему своё время. А вас всех к царю поведём, разобраться нужно...

Один из коленопреклонённых монахов взвился в воздух, прервав Малюту. Чудовищной силы прыжок должен был завершиться у царевича, но на сей раз опричники не оплошали. Два бердыша прямо в полёте рассекли тело инока, и выхваченная из ножен сабля Малюты осталась без работы.

Пахнуло гнилостным, и тело монаха на глазах стало преображаться, расползаясь тёмным пятном по снегу. Под разодранным тряпьём рясы остались только кости и дурно пахнущие куски чего-то, отдалённо напоминавшего полуразложившееся мясо.

   — Из новых он, — не говорил уже, выл игумен. — Из Новгорода присланный на покаяние!

   — Пименом присланный? — уточнил Малюта.

   — Пименом.

   — Вовремя батюшка твой, царевич, заразу сюда лечить пришёл. Видишь сам, что в святом месте творится!

   — Кости похоронить бы, — предложил побледневший царевич.

Малюта был доволен наследником. Испуган тот был, это да. Но страха своего не показал, лица не потерял. Испуг же... Малюта чувствовал, как у него самого подрагивали руки. Не каждый день с подобным сталкиваешься, и слава Богу за это.

   — Нельзя, царевич. И кости к государю повезём, не наше тут дело — царское!

К Городищу ехали медленно. По дороге — монахи на санях, кучками, как грачи на погосте. Вокруг — сторожевыми псами близ овечьего стада — опричники. У многих на сёдлах висели маленькие серебряные изображения собачьих голов. Новый символ опричнины, закрепившийся после Твери: мы, мол, верные государю, как псы, готовые вцепиться в горло любому царскому врагу.

Сам же государь и царь всея Руси Иван Васильевич сегодня гулял на пиру, устроенном верхушкой Новгорода. Хозяева на пиру были не в пример печальнее своих гостей. Ещё бы! Царь не принял благословения архиепископа, бросив в лицо собравшимся на встречу государя, что город повинен в измене и ереси. Но обедню в Святой Софии отстоял, и «отведать хлебов» у Пимена поехал, не отказался.

На такой пир должны идти охотно, однако прибыли лишь те, кому необходимо было, по должности либо положению. Не было привычного на пиру шума. Вслушивались, что и каким тоном скажет царь, опасаясь вездесущего «гойда!». Опричники на него натасканы, как сторожевые псы на команду «куси!».

Но Иван Васильевич был добр, улыбался как ни в чём не бывало. Будто и не он недавно обвинял в изменах.

Видно было, что не все опричные командиры явились на пир. Пимен слышал уже, как изымалась казна из монастырей, и понимал, что царь решил пройти по церковным припасам частым бреднем.

Вот, только сейчас заявился недоброй памяти Малюта Скуратов, оглядел, как голодный волк, стадо священнослужителей. Зашептал что-то в ухо государя.

Дрогнула рука царя, из кубка выплеснулось красное вино, залив ладонь Ивана Васильевича. Словно рука в крови перепачкалась, как после сечи. Либо убийства. Царь рывком поднялся, стряхивая с руки капли вина. Следом вскинулись опричники. В мёртвой тишине (что же архиепископ всё о смерти-то?) болезненно громко прозвучал голос государя:

— Ехал я сюда, в Новгород, и Бога молил, чтобы дал он мне ошибиться. Чтобы выяснил я, что оклеветали Господин Великий Новгород. Что нет среди господ да посадских еретиков тайных, богоотступников. Что же вижу я, господа новгородцы?

Малюта вложил в руки царя грамоты. Свиток большой, тяжёлый; видно, что не один лист внутри.

   — В Святой Софии найдены сии бумаги. За иконой Божьей Матери. Изменническая переписка — за святой иконой... Что это, если не кощунство? Образ святой поганить разве по-людски?!

Иван Васильевич мрачно оглядел сжавшихся от страха новгородцев.

   — Изменники... — протянул он.

Не с гневом даже, с печалью и недоумением.

Вывернув голову, по-птичьи как-то уставился на архиепископа Пимена.

   — Жив царевич-то, слышишь, отец святой? Жив! Господь да Малюта уберегли... А вот тебе про Михайловский монастырь ответ держать придётся. Не как изменнику, но как еретику.

Ересь для Новгорода — обвинение привычное и страшное.

Так, за сто лет до Ивана Васильевича Грозного в городе, подобно плесени на брёвнах, расползлась ересь жидовствующих.

У всего своя цена, особая — у свободы. Цеплявшиеся за свои вольности новгородцы, чтобы не пришёл к ним страшный князь московский, пригласили к себе на кормление князя киевского Александра Михайловича. Киев в те времена принадлежал польской короне, и в свите князя, помимо причудливо — на западный манер — разряженных бояр, был, как и положено в высокоучёной Европе, придворный медик, астролог и каббалист, еврей Схария.

Грязь отмывается долго, да липнет быстро. Не так долго пробыл Схария на русской земле, но отравить успел многих. Кого — беседами, заумными, необычными и таинственными. Кого — книгами незнакомыми, от рассыпающихся старинных рукописей до ещё непривычных печатных изданий с лукавым и чёрным знанием.

Невиданное было тогда на Руси. Еретиков сожгли, выставив перед народом, как диких зверей, в деревянных клетках.

Казалось, вывели болезнь духовную, но нет. Соблазн велик — за душу, невидимую и неощущаемую, получить очевидные блага земные. Деньги, власть — не ценнее ли они, чем прочее?

   — Смерти ждёшь? Чтобы потом, когда умрут очевидцы, в жития святых тебя записали? Великомучеников?

Иван Васильевич с ненавистью смотрел на Пимена. Хороший же священник был, веровал, как казалось, истово, и вдруг... Дай, Господи, дар прозрения! Понимать людей — это выше сил человеческих.