— Но все же, — говорит другая сестра, — что на свете может заставить мужчину желать чего-то такого, нарушения порядка в отделении, и ради чего, мисс Рэтчед? Каков мотив…
Большая Сестра обрывает ее, воткнув иглу в резиновую крышку пузырька, наполняет шприц и кладет на поднос. Вижу, как ее руки потянулись к следующему пустому шприцу, смотрю, как игла подлетает, впивается, как падает капля.
— Похоже, вы забыли, мисс Флинн, что это — заведение для душевнобольных.
Большая Сестра стремится изгнать из жизни всякую реальность, словно что-то постоянно мешает ей функционировать, как отлаженная, точно рассчитанная машина. Малейший беспорядок, или неисправность, или небрежность превращают ее в тугой маленький белый узел ярости, на который натянута улыбка. Она ходит повсюду с кукольной улыбкой, изгибающейся между носом и подбородком, и со спокойным порханием глаз, но внутри она напряжена, как сталь. Я знаю, я могу это чувствовать. И она не расслабляется ни на секунду до тех пор, пока не выполнит все назначения, — она это называет «отрегулировать окружающее».
Под ее руководством все внутри отделения полностью отрегулировано. Но проблема заключается в том, что она не может все время находиться здесь. Ей приходится проводить часть времени во внешнем мире. Так что она могла бы отрегулировать и внешний мир тоже. Вместе с ней работают такие же, как она, и я их всех вместе называю Комбинатом, и это громадная организация, которая хочет сделать, чтобы снаружи все было точно так же, как у нее здесь, внутри, потому что она уже настоящий ветеран этого дела. Она уже была Большой Сестрой, когда я попал туда, и это было так давно.
И я вижу, что с годами она становится все более и более умелой. Практика укрепляла ее и усиливала до тех пор, пока она наконец не завладела несомненной властью, которая распространяется во всех направлениях по проводам толщиной в волос, которых никто не видит, кроме меня; я вижу, как она сидит в центре этой паутины из проводов, словно неусыпный робот-наблюдатель, и плетет свою сеть с четкостью механического насекомого, каждую секунду помня о том, куда какой проводок ведет и что нужно по нему послать, чтобы получить тот результат, которого она хочет. Я был помощником электрика в учебном лагере до того, как меня кораблем отослали в Германию, и я немножко занимался электроникой, когда учился в колледже, так что я узнал кое-что о том, как оснащаются такие вещи.
Она сидит в самом центре этих проводков и мечтает, чтобы они охватили целый мир, действующий четко и эффективно, словно карманные часы со стеклянной задней стенкой, о таком месте, где режим и график нерушимы, а все пациенты, которые не являются внешними, послушны ее излучению, все они являются Хрониками в креслах на колесиках с трубками катетеров, которые вылезают из каждой штанины, чтобы сливать излишки жидкости прямо на пол. Год за годом она собирала идеальный штат: доктора всех возрастов и всех типов приходили и возвышались над ней со своими идеями о том, как должен крутиться мир; у некоторых был достаточно твердый хребет, чтобы отстаивать свои идеи, и она отмечала этих докторов глазами, сделанными из сухого льда, день за днем, день за днем, пока они не убирались, испытывая неестественный холод в спине. «Говорю вам, я не знаю, что это такое, — говорил каждый из них парню, который отвечал за персонал. — Но с тех пор как начал работать в этом отделении с этой женщиной, чувствую себя так, словно по моим жилам течет не кровь, а нашатырный спирт. Меня все время трясет, мои дети отказываются сидеть у меня на коленях, моя жена не желает спать со мной. Я настаиваю на переводе — неврологическая помойка, резервуар с алкоголиками, педиатрия — мне все равно!»
Она продолжает свое дело уже много лет. Доктора держатся три недели, три месяца. До тех пор, пока она не останавливается на маленьком человечке с большим широким лбом и широкими челюстями и с напряженным взглядом узко посаженных глаз, словно он когда-то носил очки, которые были ему слишком малы, и носил их так долго, что все его лицо стянулось к середине, так что теперь он носит очки на веревочке, привязанной к пуговице воротника; они качаются на багровом мостике его маленького носика и всегда сползают то на одну сторону, то на другую, так что он вынужден качать головой, чтобы удержать очки на уровне. Это — ее доктор.
Трех дневных черных санитаров она нанимает после долгих лет проб и ошибок. Принимает и отвергает тысячи из них. Они проходят перед ней словно длинный черный ряд хмурых масок с большими носами, ненавидящих ее и ее кукольную белокожесть — с первого же взгляда, который она на них бросала. Она оценивает их и их ненависть в течение месяца или около того, а потом позволяет им уйти, потому что они ненавидят недостаточно сильно. В конце концов она получает троих таких, которых хотела, — подбирала их по одному, не один год, вплетала в свой план и в свою сеть — и она, черт побери, оказалась права в том, что они ненавидят достаточно сильно.
Первого она получила через пять лет после того, как я попал в отделение, вертлявого, жилистого карлика цвета холодного асфальта. Его мать была изнасилована в Джорджии, тогда как папа стоял рядом, привязанный к горячей железной печи постромками от плуга, и кровь лилась ему прямо в ботинки. Мальчишка смотрел на все это из чулана, ему было пять лет, и он заработал косоглазие, стараясь выглянуть в щелочку между дверью и косяком, и после этого он не вырос ни на дюйм. Теперь его веки спускаются от бровей, свободные и толстые, словно ему на нос уселась летучая мышь. Он их чуть-чуть приподнимает, когда в отделение попадает новый белый мужчина, украдкой выглядывает из-под них, осматривает его с ног до головы и легонько кивает — только один раз, — словно он убедился в чем-то, в чем был заранее уверен. Когда он впервые пришел на работу, он принес с собой носок, полный наркотиков, чтобы приводить пациентов в форму. Но она сказала, чтобы он больше никогда этого не делал, велела оставить эту нудную работенку для дома и научила своей собственной технике; научила не показывать своей ненависти и быть спокойным, и ждать, ждать какого-нибудь удобного случая, какой-нибудь мелкой погрешности, а потом набрасывать веревку и постепенно затягивать узел. И так все время. Таким образом ты приведешь их в форму, учила она его.
Два других черных парня появились через два года, пришли на работу с разницей только в один месяц, и оба выглядят настолько одинаковыми, что, я думаю, она сделала копию того, который пришел первым. Оба высокие, резкие, костлявые, и их лица обструганы до выражения, которое никогда не меняется, подобно наконечникам из кремния. Глаза всегда нацелены на главное. Если ты погладишь их против шерстки, они шкуру с тебя живьем сдерут.
Все они черные, как телефоны. Чем чернее они от природы, — это она поняла, перебирая длинный темный ряд, который был до них, — тем чаще готовы посвятить себя тому, чтобы чистить, скрести и содержать отделение в порядке. К примеру, форменная одежда этих парней всегда сияет, словно снег, и на ней не заметишь ни пятнышка. Белая, холодная и жесткая, как и ее собственная.
Все трое одеты в накрахмаленные белоснежные штаны и белые рубашки с металлическими кнопками по одной стороне и белые туфли, отполированные так, словно они изо льда, и у этих туфель красные резиновые подошвы, такие тихие, что они могут шнырять по холлу, словно мыши. Движения их бесшумны. Они материализуются в разных частях отделения всякий раз, когда пациент хочет побыть в одиночестве или с кем-нибудь посекретничать. Пациент уверен, что он один, когда неожиданно раздается писк, его щеки обдает холодом, он поворачивается в этом направлении и видит каменную маску, нависающую над ним у стены. Он просто видит черное лицо. Без тела. Стены такие же белые, как их рубашки, чистые и отполированные, словно дверца холодильника, и кажется, что черное лицо и руки плавают в этом белом царстве сами по себе, словно привидения.