Когда я начал настаивать на своем и, возможно, повысил голос, немедленно появился мужчина с золотыми нашивками, опоясывающими обшлага кителя.

– А ну-ка тихо-спокойно, – грубо приказал он мне, толкая меня в плечо. – В вашем-то возрасте, дедуля, да еще с таким уродством! Как не стыдно вам делать приличным девушкам такие предложения! Вы там у себя в Индии всех наших европейских женщин шлюхами считаете.

Я был ошеломлен; но, взглянув опять на эту вторую девушку, я увидел, что она промокает платочком уголки глаз.

– Прошу прощения за беспокойство, – сказал я. – Позвольте мне заверить вас, что я безоговорочно беру назад все свои требования.

– Так-то оно лучше, – кивнул мужчина в кителе с нашивками. – Поскольку вы признали свою неправоту, не будем больше говорить об этом.

И он ушел вместе со второй девушкой, которая приняла теперь очень даже приветливый вид; удаляясь вместе по проходу, оба весело хихикали, и у меня создалось впечатление, что они смеются надо мной. Не в силах найти случившемуся разумного объяснения, я вновь провалился в глубокий сон – на сей раз без сновидений. Эдувихис Рефухио я больше никогда не видел. Я вообразил, что она – некий фантом воздушных пространств, привлеченный моими желаниями. Несомненно, подобные гурии во множестве парят здесь над облаками. И с легкостью проникают сквозь оболочку аэропланов.

Вы видите, что я пришел в диковинное душевное состояние. Привычные мне местность, язык, люди и обычаи отдалились от меня из-за того лишь, что я сел в этот воздушный лайнер; а для большинства из нас это четыре якоря души. Если добавить сюда воздействие, частью отложенное, ужасов последних дней, будет, может быть, понятно, почему я чувствовал себя так, словно корни моего «я» выворочены из земли, как у деревьев, выброшенных из Авраамова атриума. Новый мир, в который я собирался вступить, послал мне загадочное предостережение, дал предупредительный выстрел. Я должен был помнить, что не знаю и не понимаю ровно ничего. Меня окружали тайна и одиночество. Но, по крайней мере, передо мной лежал некий путь; за это можно было уцепиться. Направление было мне задано, и, продвигаясь вперед со всей отпущенной мне энергией, я мог надеяться постичь со временем эту ирреальную чужеродность, чьи шифры были пока что мне недоступны.

В Мадриде я пересел на другой самолет и испытал облегчение из-за того, что расстался, наконец, с этим странным экипажем. Во время полета на юг на самолете гораздо меньших размеров я держался очень замкнуто, прижимал к себе Джавахарлала и на все предложения еды и вина отвечал кратким отрицательным движением головы. К моменту посадки в Андалусии воспоминание о трансконтинентальном перелете сильно поблекло. Я больше не мог вызвать в памяти внешность и голоса троих служащих, которые, как я теперь был уверен, решили подшутить надо мной, избрав меня из всех пассажиров, без сомнения, потому, что я летел впервые в жизни, – в этом я, кажется, признался Эдувихис Рефухио; да, конечно, теперь уже мне определенно помнилось, что я ей это сказал. Похоже, путешествия по воздуху не столь живительны, как заявляла мне Эдувихис; тем, кто приговорил себя к томительно-долгим часам измененного, небесного времени, необходимо иногда внести в свою жизнь элемент развлечения и эротического возбуждения, и они добиваются этого, разыгрывая таких простачков, как я. Что ж, пускай! Они преподали мне урок: надо крепко стоять на земле и осторожно относиться, помня о моей телесной дряхлости, к любым предложениям сексуальных услуг в порядке благотворительности.

Когда я вышел из второго самолета, меня ослепил яркий солнечный свет и охватил сильный зной – не тяжелый и влажный «гнилой жар» моего родного города, а сухой, подхлестывающий зной, гораздо более подходящий для моих измученных астмой легких. Я увидел цветущие деревья мимозы и холмы в пятнах оливковых рощ. Между тем ощущение диковинности окружающего не проходило. Словно я приехал не весь, не целиком или, возможно, приземлился в неверном месте – почти там, где нужно, но все-таки не там. Я чувствовал головокружение, чувствовал себя глухим, старым. Издали доносился собачий лай. У меня болела голова. В своем долгополом кожаном пальто я обильно потел. Зря я не выпил воды в самолете.

– На отдых? – спросил меня человек в униформе, когда пришла моя очередь.

– Да.

– Чем интересуетесь? Здесь масса достопримечательностей, вам их обязательно надо посмотреть.

– Меня интересуют картины моей матери.

– Странно. Что, у вашей матери мало картин там, откуда вы приехали?

– Не «у» нее. Картины ее работы.

– Ничего не понимаю. Где ваша мать? Она здесь? В нашем городе или в каком-то другом? Вы приехали в гости к родственникам?

– Она умерла. Мы жили врозь, и ее уже нет в живых.

– Смерть матери – ужасная вещь. Ужасная. И теперь вы надеетесь отыскать ее в чужой стране. Необычно. Скорее всего у вас будет мало времени на достопримечательности.

– Скорее всего.

– Но вы должны выкроить время. Вы должны увидеть то, чем мы славимся. Непременно! Вы просто обязаны. Вам понятно?

– Да. Мне понятно.

– А что за собака? Почему собака?

– Это бывший премьер-министр Индии, обратившийся в пса.

– Ничего страшного.

Не зная испанского, я не мог торговаться с таксистами.

– Бененхели, – сказал я первому шоферу, но он покачал головой и пошел прочь, обильно сплевывая. Второй назвал сумму совершенно запредельную. Я оказался в краю, где названия вещей и мотивы человеческих поступков были мне неизвестны. Вселенная была абсурдна. Я не мог сказать ни «собака», ни «где?», ни «я – человек». К тому же моя голова взбухла, как тесто.

– Бененхели, – вновь произнес я, кинув свой чемодан на сиденье третьего такси и влезая в кабину с Джавахарлалом под мышкой. Таксист раздвинул рот в широкой золотозубой улыбке. Тем из зубов, что не были золотыми, была придана устрашающая треугольная форма. Однако вел он себя достаточно дружелюбно. Он показал на себя:

– Бивар. – Потом показал на горы. – Бененхели. – Показал на свою машину. – О'кей, друг. Погнали.

Я понял, что мы оба – граждане мира. Язык, на котором мы можем изъясняться, – ломаный жаргон из отвратительных американских фильмов.

Городок Бененхели находится в горах Альпухаррас, что ответвляются от Сьерра-Морены, отделяющей Андалусию от Ла-Манчи. Когда мы поднимались на эти возвышенности, я видел множество собак, то и дело перебегавших дорогу. Потом я узнал, что здесь зачастую селились на время иностранцы с семьями и домашними животными, а потом, непостоянные, как перекати-поле, снимались с места и уезжали, бросая собак на произвол судьбы. Местность кишела голодными, сбитыми с толку андалусскими псами. Услышав об этом, я принялся показывать на них Джавахарлалу.

– Понял, как тебе повезло? – говорил я. – Благодари судьбу.

Мы въехали в город Авельянеду, знаменитый своей трехсотлетней ареной для боя быков, и шофер Бивар прибавил газу.

– Город ворюг, – объяснил он. – Ничего хорошего.

Следующий населенный пункт назывался Эрасмо – это был городок меньших размеров, чем Авельянеда, но достаточно крупный, чтобы в нем имелось внушительных размеров школьное здание с надписью над дверью: «Lectura – locura». Я попросил шофера перевести, и после некоторых размышлений он подобрал слова.

– Чтение – «lectura». «Lectura» – чтение, – сказал он гордо.

– А locura?

– Это безумие, друг.

Женщина в черном, закутанная в накидку-ребосо, проводила нас подозрительным взглядом, когда мы тряслись по булыжной мостовой Эрасмо. На площади под раскидистым деревом шел какой-то горячий митинг. Повсюду виднелись плакаты с лозунгами. Я переписал некоторые из них. Я думал, что это политические воззвания, но на поверку все оказалось куда необычней. «Все люди неизбежно безумны, так что не быть безумцем означает только страдать другим видом безумия»[150], – гласил один из плакатов. Другой заявлял: «Все в жизни столь многообразно, столь противоречиво, столь смутно, что мы не можем быть уверены ни в какой истине». И третий, более сжатый: «Все возможно». Можно было подумать, что философы из близлежащего университета решили собраться в селении со столь звучным названием для того, чтобы поделиться суждениями, в числе прочего, о радикальных, скептических взглядах Блеза Паскаля, о высказываниях автора «Похвалы глупости» Эразма Роттердамского и о воззрениях Марсилио Фичино. Ярость и пыл философов были столь велики, что вокруг них собралась толпа. Жителям Эрасмо нравилось участвовать в жарких дебатах, принимая ту или другую сторону. – Да, только мироздание значимо! – Нет, не только! – Да, корова была в поле, когда никто ее не видел! – Нет, кто-то мог запросто оставить ворота открытыми! – Итак, личность едина, и человек отвечает за свои поступки! – Все наоборот: мы такие противоречивые конгломераты, что при ближайшем рассмотрении само понятие личности утрачивает всякий смысл! – Бог существует! – Бог умер! – Мы можем и, более того, обязаны говорить с убежденностью о вечности вечных истин, об абсолютности абсолютов! – Господи, какой бред – в относительном смысле, конечно! – И в вопросе о том, какую сторону, левую или правую, должен выбирать джентльмен, когда он надевает трусы, все ведущие авторитеты склоняются к левому варианту. – Это просто смешно! Хорошо известно, что для истинного философа годится только правая сторона. – Тупой конец яйца! – Чушь, дорогой мой! Острый, и только острый! – «Вверх», говорят вам. – Но совершенно ясно, уважаемый, что единственно возможным корректным утверждением будет «Вниз». – Ладно, тогда «Вправо». – «Влево!» – «Влево!» – «Вправо!»...

вернуться

150

Б. Паскаль, «Мысли», фрагмент 412 (перевод Ю. Гинзбург).