Я заставил ее остановиться.
– Что ты говоришь? Что ты говоришь мне?
– Бедный, маленький мой, – произнесла она, прильнув ко мне. Как я боготворил ее; как счастлив был из-за того, что в нашем предательском мире у меня есть ее зрелость, ее спокойствие, ее практический ум, ее сила, ее любовь!
– Бедный злосчастный Мавр. Теперь я буду твоей семьей.
15
Картины неуклонно теряли цвет, пока не остались только черный и белый, да еще изредка оттенки серого. Мавр теперь стал абстрактным персонажем, с головы до пят покрытым чередующимися черными и белыми ромбами. Айша, мать, была черна; Химена, возлюбленная, – ослепительно бела. На многих полотнах изображались любовные сцены. Мавр и его дама любили друг друга в самых разных местах. Они покидали дворец и бродили по городским улицам. Выискивали дешевые гостиницы и лежали обнаженные в комнатах с закрытыми ставнями над лязганьем поездов. Айша, мать присутствовала на всех картинах: то стояла за шторой, то подглядывала в замочную скважину, то взлетала по воздуху к окну, за которым нежились влюбленные. Черно-белый мавр неизменно смотрел на свое белое сокровище и отворачивался от черной родительницы; однако составлен он был из них обеих. И теперь уже у дальнего горизонта всегда явственно виднелись войска. Цокали копытами кони, поблескивали копья. Год от года армии придвигались все ближе и ближе.
Но Альгамбра высится незыблемо, убеждал мавр любимую. Наша твердыня – как наша любовь – выстоит против любого врага.
Он был сотворен из черного и белого. Он был живым примером единства противоположностей. Но Черная Айша тянула в одну сторону, Белая Химена – в другую. Они начали раздирать его надвое. Черные ромбы, белые ромбы падали из трещины, как слезы. Он вырывался из рук матери, приникал к Химене. А когда армии подошли к подножью холма, когда белые полки сконцентрировались на пляже Чаупатти, фигура в черном плаще с капюшоном выскользнула из крепости и сбежала вниз по склону. Изменническая рука сжимала ключи от ворот. Одноногий стражник, увидев фигуру, отдал ей честь. Это был плащ его возлюбленной. У подножья холма изменница сбросила его. Ослепительно-белая, она стояла и держала в предательской руке ключ от судьбы Боабдила.
Она отдала его осаждающим крепость войскам, и ее белизна влилась в их белизну.
Дворец пал. Его облик истаял – в белизну.
В возрасте пятидесяти пяти лет Аурора Зогойби позволила Кеку Моди организовать большую ретроспективную выставку ее работ в музее Принца Уэльского; это был первый случай, когда музей почтил такой выставкой здравствующего художника. Нефрит, фарфор, статуи, миниатюры, старинные ткани – все это почтительно потеснилось, давая место картинам Ауроры. Выставка стала заметным событием в жизни Бомбея. Приглашающие на нее афиши висели повсеместно. (Аполло Бандер, Колаба-козуэй, фонтан Флоры, Черчгейт, Нариман-пойнт, Сивил-лайнз, Малабар-хилл, Кемпс-корнер, Уорден-роуд, Махалакшми, Хорнби Веллард, Джуху, Сагар, Санта-Крус. О благословенная мантра моего утраченного города! Эти места уплыли от меня навсегда; осталась лишь память. Прошу простить меня, если я поддаюсь искушению посредством простого называния вызвать их пред мои отрешенные очи. Книжный магазин Таккера, кафе «Бомбелли», кино «Эрос», улица Педдер-роуд. Ом мани падме хум...[103]) Отовсюду на тебя смотрели стилизованные буквы А. 3. – с хлопающих на ветру плакатов, со страниц газет и журналов. Вернисаж, на котором присутствовали все до единого влиятельные лица города, ибо игнорирование такого события было равносильно социальной смерти, вылился в подобие коронации. Аурора была увенчана, восславлена, засыпана цветочными лепестками, льстивыми словами и подарками. Весь город склонился, дабы коснуться ее ступней.
Даже Раман Филдинг, всесильный босс «Оси Мумбаи», явился, мигая жабьими глазками, и отвесил почтительный поклон.
– Пусть все видят, что мы делаем для меньшинств, – изрек он. – Кого мы сегодня чествуем – разве индуса? Разве одного из наших крупных индуистских художников? Нет, но пусть оно так и будет. В Индии каждая общность должна иметь свое место, свои возможности для досуга – для творчества и всего прочего – каждая общность. Христиане, парсы, джайны, сикхи, буддисты, евреи, магометане. Мы не отрицаем этого. Это тоже часть идеологии «Рам раджья», принцип правления Всемогущего Рамы. Только когда другие общности посягают на наши индуистские святыни, когда меньшинство хочет диктовать свою волю большинству, тогда мы говорим, что малое должно немножко посторониться и уступить дорогу великому. На живопись это тоже распространяется. Я сам был в молодости художником. И со знанием дела могу сказать, что искусство и творчество тоже должны служить национальным интересам. Мадам Аурора, поздравляю вас с открытием этой почетной выставки. А насчет того, какое искусство останется в веках – интеллектуально-элитарное или популярное в массах, благородное или декадентское, скромное или напыщенное, возвышенное или низкопробное, духовное или порнографическое, – вы, я уверен, согласитесь, – он ухмыльнулся, предваряя шутку, – что на этот вопрос только «Таймс» в состоянии ответить.
На следующее утро «Таймс оф Индиа» (бомбейское издание) и все другие газеты города на видных местах напечатали репортажи о торжественном открытии, сопровождаемые пространными обзорами представленных работ. Этими обзорами на долгой и славной художнической карьере Ауроры да Гама-Зогойби был фактически поставлен крест. Привыкшая за долгие годы и к безудержной хвале, и к жестоким нападкам на почве эстетики, политики и морали, слышавшая в свой адрес обвинения в высокомерии, нескромности, непристойности, вторичности и даже – как в случае с картиной «Uper the gur gur the annexe the bay dhayana the mung the dal of the laltain» по мотивам Манто – в скрытых пропакистанских симпатиях, моя мать была стреляной птицей; но она и подумать не могла, что ее объявят, попросту говоря, анахронизмом. Тем не менее, вследствие одного из тех резких и сбивающих с толку сдвигов, какими меняющееся общество сигнализирует о перепаде в настроениях, тигры искусствоведческой братии, светло горящие и исполненные устрашающей симметрии[104], дружно набросились на Аурору Зогойби и заклеймили ее как «салонную художницу», чуждую и даже враждебную духу времени. В тот же день на первых полосах всех газет сообщалось о роспуске парламента вследствие распада коалиционного правительства, сменившего у власти Индиру Ганди после периода чрезвычайщины; авторы некоторых редакционных статей сыграли на контрасте в судьбах двух издавна враждебных друг другу женщин. «Заря Ауроры меркнет, – гласил заголовок на первой странице “Таймс”, – а у Индиры новый рассвет».
Тем временем в галерее «Чемоулд», которой покровительствовала семья Ганди, происходил первый бомбейский показ произведений молодого скульптора Умы Сарасвати. Центром экспозиции была группа из семи грубо-шарообразных каменных изваяний с небольшими выемками вверху, наполненными ярко окрашенными порошками – ярко-красным, ультрамариновым, шафранным, изумрудным, пурпурным, оранжевым, золотым. Работа, озаглавленная «Сущность материнства: перемены и улучшения в постсекуляристскую эпоху», год назад произвела фурор на выставке «Документа» в Германии и только что вернулась на родину, побывав в Милане, Париже, Лондоне и Нью-Йорке. Те же отечественные критики, что расправились с Ауророй Зогойби, объявили Уму – «молодую, красивую и глубоко верующую» – новой звездой индийского искусства.
Все это были, конечно, сенсационные события; но я испытал от этих двух выставок потрясение более личного свойства. Впервые увидев работы Умы – ведь она по-прежнему не разрешала мне приезжать в Бароду, где была ее мастерская, – я также впервые узнал, что она религиозна. Посыпавшиеся теперь интервью, где она заявляла о своей истовой вере во Всемогущего Раму, меня просто сразили. Несколько дней после открытия выставки она отказывалась встречаться со мной, ссылаясь на занятость; когда она наконец согласилась свидеться в «номерах для отдыха» на вокзале Виктории, я спросил, почему она скрывала от меня такую важную часть своей души.