— Что-то мы с тобой расфилософствовались к ночи, — светло улыбнулась Анна Карповна. — Меня наверняка Блаженный Августин сподвигнул.

— А меня выпивка и закуска в генеральском доме! — засмеялась Александра. — Хороший у Ксении чай, ничего не скажешь… Ма, а я чувствую, что Адам живой. Я это кожей чувствую, особенно после поездки в поселок.

Анна Карповна потупилась и тихо сказала:

— Сегодня я на карты кидала… Он на этом свете. В казенном доме, но на этом. Ты не можешь его не чувствовать, ты ведь любишь. С тех пор как мы разлучились с Марусей, вон сколько лет прошло, а я до сих пор чувствую, что она жива, здорова и благополучна…

— Мам, я виновата перед тобой, — неожиданно сорвалось с губ Александры, — я так виновата…

Пауза повисла надолго, и даже показалось, что над столом сгущается свет, не меркнет, а именно сгущается, становится неестественно ярким, как будто плотным, пронизанным неким магнетизмом.

— Говори, не томи душу.

— Не знаю, как сказать, чтобы ты правильно поняла… Я не нарочно. Намеренно — да, но не нарочно… Глупости говорю… Ну не нарочно в том смысле, что я не хотела от тебя скрывать… Я просто загадала: если не скажу сразу, то раньше сбудется… Я нашла след Марии — в Праге…

Анна Карповна побледнела, зрачки ее светоносных глаз расширились.

— Говори же, Саша!

— Я так сразу не могу… Мне надо все по порядку, с самого начала, с того момента, как мы въехали в Прагу.

Мать молча кивнула в знак согласия.

— Мы въехали в Прагу… Вся дорога от обочины до обочины была засыпана пионами, нарциссами, тюльпанами, ветками сирени. Накануне встречали наших танкистов, а на рассвете одиннадцатого мая в город въехали мы по увядшим цветам. Никогда в жизни я не видела столько цветов сразу… Миллионы! Рассказывали, толпы людей встречали наши танки, и у каждого встречающего по охапке цветов. Когда мы только втянулись в город, у меня сразу возникло предчувствие: здесь что-то будет… Наш госпиталь расквартировали в пустующей больнице для бедных. Там все было очень запущено, и мы сразу начали очищать, отмывать, белить, красить. К вечеру выяснилось, что осталась неприбранной маленькая узкая комнатка больничного архива… — Александра смолкла, справляясь с дыханием. Прикрыла глаза от вдруг ярко вспыхнувшей лампочки над столом (такое у них бывало нередко, видимо, от перепада электрического напряжения), и в этом перепаде яркости света, как во вспышке фотографического аппарата, словно воочию, увидела опять ту тесную комнатушку больничного архива, стеллажи которой были сверху донизу забиты коробками с медицинскими карточками и папками с историями болезней. Никто не рискнул разорять эту оставленную в неприкосновенности прежними владельцами комнату, а Ираклия Соломоновича она взбесила, и он стал вываливать содержимое стеллажей на пол. Но его остановил Папиков, а потом послал в архив Александру.

Все это в миг промелькнуло в памяти Александры, и, наконец, собравшись с духом, она продолжила:

— Папиков послал меня навести порядок, закрыть, опечатать архив… Я подняла с пола первую попавшуюся карточку из тонкого серого картона, последние отблески солнца осветили запыленное окошко, и я вдруг прочла на лиловом штампике: «Доктор Юзеф Домбровский», а потом разглядела и фамилию больной — Мария Галушко… Да, больную звали Мария Галушко. Диагноз: ножевое ранение брюшной полости по касательной, потеря крови, множественные ушибы по причине разбойного нападения, психогенный шок… Год рождения больной 1905-й, запись была сделана 11 апреля 1923 года.

— Она, — глухо произнесла Анна Карповна.

— Потом, в Пражском университете, мне подтвердили, что графиня Мария Мерзловская училась там, а после уехала в Париж. Наши все уезжали в Париж…

— Слава тебе, Господи! — троекратно перекрестилась Анна Карповна. — В Париже Маруся не пропадет, за это я тебе ручаюсь. Она по-французски и по-немецки, как по-русски, и говорит и пишет. Молодец, Маруся!

— Из армии я не могла написать тебе об этом, а когда вернулась, тоже тянула… Я загадала: чем дольше не расскажу тебе про Марию, тем скорее она найдется. Честное слово, ма!

— Верю. И понимаю. Мария Галушко… Странно, конечно, что она назвалась этим именем… Что не своим настоящим — это понятно, а что именно этим — странно… А хотя чего странного? Перед самой победой, в тот день, когда пал Берлин, я все время думала о тебе и о Марусе. И днем, и вечером, и до глубокой ночи, пока не заснула. А под утро мне приснился сон: какая-то крепость, высеченная в серых скалах, какой-то огромный ров, обложенный диким камнем, а перед литыми чугунными воротами этой крепости сидит в шезлонге наша Маруся в широкополой шляпе, но не девчонка, а совсем взрослая женщина. Сидит, покачивается, жмурится от солнца и вдруг спрашивает меня… Как глянет прямо в душу и как спросит: «Мама, неужели ты выходила замуж за Сидора Галушко?!» Я даже проснулась от этого вопроса и с перепугу села в кровати. Луна светила в наше окошко, за стеной в кочегарке гремели лопатами — все было как всегда. Я попыталась заснуть, в надежде досмотреть сон, но ничего больше не было. Хотя мельком видела этот ров вокруг крепости и слышала какие-то мужские голоса на неизвестном мне языке, явно не европейском. А крепость — на такой высокой горе под самое небо, и много-много света. Так что я понимаю, и тебя, Саша, гложет тот же вопрос: была ли я замужем за Сидором Галушко? Отвечу сразу: не была. Маша с детства его не любила, чувствовала, что он ко мне неравнодушен, и это очень не нравилось ей. Помню, мы ездили еще до войны четырнадцатого года на пикник к моей двоюродной сестре Полине во Владимирскую губернию на речку Нерль. Там и храм такой чудный — церковь Покрова-на-Нерли. И вот после службы отзывает меня Маруся в сторонку, хмурая, глазенками сверкает и шепчет: «Мама, Сидор плохой. Он не так на тебя смотрит…» Сказала — и бежать от меня опрометью… Я ведь не толстокожая, тоже гнет его обожания чувствовала на себе, даже отца хотела просить, чтобы он перевел Сидора в другую часть, с глаз долой. Хотела, но не решилась: он ведь сын нашей нянечки бабы Клавы и брат нашей горничной Анечки, мы их очень любили, да и денщик был Сидор замечательный. Папа в нем души не чаял, они понимали друг друга без слов. И на все руки Сидор был мастер, и пел замечательно. У них вся семья была певчая. В общем, не отставила я Сидора, переживала, а теперь думаю: если бы отставила, может, и не было бы нас с тобой на белом свете, сгинули бы еще тогда, в двадцатом году… — Горло у Анны Карповны пересохло, и она была вынуждена сделать несколько глотков остывшего чая, вылив его в чашку прямо из заварного фарфорового чайника с розочками — самой красивой вещи в их «дворницкой», попавшей к ним неизвестно как.

— Когда в Севастополе на пристани толпа выкинула нас из своего чрева, случилось чудо. Меня вдруг окликнула Анечка Галушко: «Ганна Карповна!» По задымленным улочкам она провела меня с тобой на руках в какую-то мазанку. Там сидел Сидор у керосиновой лампы и что-то шил. Они обули меня в английские ботинки на толстой подошве, а вокруг голеней — английские обмотки. Сидор сшил мне заплечный мешок для тебя и нательный пояс, такой же, как я тебе сейчас, когда ты в поселок ездила. К ночи мы бежали из Севастополя через Мекензиевы горы… Обошли Северную бухту и бежали. Мекензиевы горы ты знаешь, рассказывать не буду. Время было лихое. Однажды ночью Сидору пришлось даже отстреливаться. Но мы прорвались на полуостров. Из Крыма перекочевали в сторону Харькова. Жили тем, что батрачили за кусок хлеба. Мне тяжело было находиться вблизи Сидора, от него только искры не сыпались, но приставать не приставал — это факт. Конечно, Анечке спасибо, она как бы стояла между нами настороже, все понимала… Под Харьковом мы в небольшом селе зацепились, даже землянку Сидор вырыл, чтоб зимовать, но не пришлось. В августе возили сено со второго покоса мы с тобой и Анечка, а Сидор сам, один… И лошади, и возы, и сено — все было хозяйское. Помню, везли мы в тот день свой воз, и я говорю Анечке: «Не обижайся, Анечка, уеду я от вас, тяжело мне с Сидором рядом…». «Понимаю, — сказала Анечка, — а меня, Анна Карповна, замуж зовут». «Ну вот и выходи», — говорю я ей. А она мне: «Сидора жалко, что ж он один останется…». На возу ехали мы высоко, и небо такое чистое-чистое, и ты лежишь рядом на сене, смотришь в небо и что-то лепечешь. Тебе тогда третий год пошел… А судьба распорядилась, как знала… Сидор за нами ехал и у речушки отстал. Мы переехали вброд, а его нет и нет. Час прошел, два, три, четыре… Мы — к хозяину, Анечка с ним села в бричку, и поехали они назад, в луга. И нашли у речки воз с сеном, оглобли на земле лежат, а лошади и жеребенка нет. Я этого жеребенка до сих пор помню: такой пегий, тонконогий, еще кормился от матери. Лошадь была молодая, и жеребенок впристяжку с ней ходил. А тут и Сидора нашли за кустом в воде. Может, умыться он хотел, а его подкараулили, дубиной оглоушили и утопили. На левой стороне лица — след от удара. Сидор — мужчина очень сильный и ловкий, одолеть его можно было только исподтишка. Местные валили на цыган, но я грешить на них не буду — темное это дело… И поцеловала я Сидора в первый и последний раз в жизни в холодный лоб на похоронах при прощании… Не помню, были тогда сельсоветы или их еще не было, но какая-то местная власть была. И вот главный из этой власти — молодой мужик, Яшка-рябой, пел замечательно, и они с Анечкой спелись. Он предложил ей замуж за него идти, и она согласилась. Ну и этот же Яшка выписал нам всем справки, вроде удостоверения личности. Анечка записала и себя и меня на фамилию Галушко. Вот так оно и получилось… Все одно к одному. А еще погодя какое-то время я завербовалась на Дальний Восток, и уехали мы с тобой уже из Харькова. А почему ты не Сидоровна, а Александровна, тоже объясню: там, в Харькове, я работала на вербовочном пункте и сама тебя записала Александровной, ну мочи моей не было записывать тебя Сидоровной, вот я и переименовала Сидора в Александра. А насчет Сидора объяснила, что это его кличка была, что так его дразнили… Тогда у всех клички были — от рядовых до вождей. Никто вникать не стал, тогда это просто было, такая круговерть еще стояла, что все записи делались со слов. Даже форма такая была — «со слов». Можно было записаться на любую фамилию и выдумать себе любую биографию… Уехали мы с тобой в Благовещенск, а когда настала пора тебе учиться, я накопила к тому времени денег, и поехали мы с тобой в Москву. Прибыли, и чудо случилось чудное: в первый же день я устроилась дворником в этот двор. Сначала мы с тобой жили в кочегарке, старичок дядя Вася нас опекал. Он и двадцать лет назад был точно такой же, как сейчас, — старичок. Да, все лето прожили мы в кочегарке, а за это время построили «дворницкую». Первоначально она предназначалась для домоуправления, но временно поселили нас с тобой. А потом пришел на должность новый домоуправ, и ему «дворницкая» совсем не понравилась, а тут освободились в седьмом подъезде две большие квартиры рядышком, и с тех пор домоуправление «временно» там, а мы с тобой «временно» здесь.