В свое время Витгенштейн, философ XX века, говорил, что мир несчастного бесконечно мало отличен от мира счастливого, это разные миры, но бесконечно мало отличные друг от друга в том смысле, что в действительности они состоят из одних и тех же предметов. С марсианской точки зрения, которая видела бы и тот и другой мир, все миры, как говорил Витгенштейн, заполнены безразличными предметами; они могут быть эти, могут быть другие, пятые, десятые, между ними нет никакой ценностной иерархии – нет одного предмета, который сам по себе был бы лучше другого, или скучнее другого, а есть какой-то бесконечно малый сдвиг или блик, падающий на эти предметы, который делает один мир миром несчастного, хотя на самом деле в мире вовсе нет никаких направленных на человека событий, которые имели бы целью сделать его несчастным (философ скажет, что мир по отношению к нам не имеет никаких намерений), и те же самые предметы, тоже каким-то неуловимым бликом, ложащимся на них, составляют мир счастливого, или веселого, если угодно.

Я ввел проблему возможных отделений частей разума от него самого – нечто перестает быть частью разума и становится мертвой симулякрой, отделенной от жизни вещей. Она не жизнью вещей производится, а сама индуцирует в нашей голове какие-то видения или отношения к этим вещам. Гипотеза существования в мире погасших звезд уже и с этой стороны, со стороны дробления самого разума, преследует Пруста. Например, в той цитате, которую я приводил, он реально помечает эту проблему, которую я только что назвал проблемой дробления разума. Разум – в предположении – одна бесконечная чувствительность, но она может застревать на предметах. Скажем, та часть разума, которая развилась и родилась к жизни на любви к Альбертине, – например, я могу психически заболеть. То есть исходное движение во мне отклонилось, и я могу не забыть Альбертины. Если я нормальный и здоровый человек, я должен забыть Альбертину в случае несчастной любви, в том числе и потому, что в любви решаются другие проблемы, а не те, которые связаны с уникальными качествами предмета любви, – предметы любви, как я объяснял вам, заменимы. Но в отношении к Альбертине реализовалась и конституировалась какая-то часть моей души и моего разума, она может оказаться неспособной к дальнейшим трансформациям, то есть она может оказаться неспособной высвободиться из своей оболочки и реализовать чувство как таковое, которое может и должно жить по отношению не обязательно только к этому предмету (оно может, выразимся грубо, «зациклиться» на своей предметной форме выполнения). С другой стороны, я могу основательно забыть Альбертину, – скажем, избавляясь от несчастной любви, если у меня есть, конечно, какая-то гордость и т д., я постараюсь это чувство в себе убить; но я могу его убить настолько, что та часть разума, которая жила через отношение к Альбертине, или та часть чувства, или та часть универсальной души, которая жила по отношению к Альбертине, – эта часть разума со смертью Альбертины в моем отношении к ней (она для меня умерла, я ее больше не люблю), – если она не переключилась на что-нибудь другое, – может уйти, и я навсегда потеряю какую-то часть своей души, своих способностей, своих жизненных сил. Мы иногда за смерть любимых платим смертью собственной души. Душа умирает. И для Пруста, как я вам уже говорил в другой связи, самый страшный образ – образ бесконечности, – представленный в самом крайнем своем виде, а именно, в виде числа и множества. В бесконечности, страшной, живут или пребывают мертвые части моей души, раздробленной и фрагментарной, части, которые я не могу воссоединить с самим собой, и тем самым я не могу сам ожить и предстать в каком-то полном виде или в полном составе своего существа.

Кстати (я не помню, цитировал вам я или не цитировал), Валери, идущий параллельными тропинками и испытывающий сходные проблемы, все те, которые вообще в XX веке встали в отношении художника – не к миру, а к своему собственному произведению, – насколько я как художник реализуюсь, производя тексты или производя произведения? – так вот, испытывая сходные проблемы и считая существенной проблему отношения художника к собственным произведениям, Валери говорил, что великим творцом является не тот, кто создал великие и отдельные, обособленные и завершенные произведения, а тот, кто овладел собой во всем объеме своего существа. Во-первых, овладел собой как способным производить произведения, и во-вторых, овладел собой как то существо, которое в зависимости от того, что оно сделало, попадает в те или иные сплетения в независимом от него реальном процессе движения мира. Ведь очень часто дьявол играет нами именно тогда, когда мы, как птички на ветках, поем песенки и чирикаем. Это есть как раз те случаи, когда искусство оказывается просто областью проявления нашей животной или витальной артистичности (чисто чувственной, физической одаренности к слаганию стихов и т д.).

И вот, введя таким образом проблему, я получаю возможность сказать следующее, уже связывающее этот ход мыслей с тем ходом мыслей, который мы проделали по проблеме времени. Помните, я говорил: чистое время, непроизвольные воспоминания и т д. Теперь мы можем дать это в такой формуле: проблема прошлого и, соответственно, вспоминаний (или времени) для Пруста есть проблема прошлого, которое к нам приходит, с которым мы можем воссоединиться. То есть – умерла ли та часть моей души, которая любила Альбертину, или, высвободившись из любви к Альбертине, она все-таки живет как частица моей души, которой я овладел в полном объеме своих возможностей. Иначе говоря, проблема времени и воспоминаний для Пруста – проблема того, чтобы пребыть здесь и полностью. Это есть проблема полного и здешнего акта. (В отличие от той формулы, которую я дал незадолго перед этим: все, что происходит, происходит не здесь и не теперь.) Решаемая проблема есть обратная: как делается так, чтобы то, что происходит, происходило бы здесь и теперь. Ведь проблема времени есть фактически такое воссоединение с собой, при котором я вытягиваю различные части самого себя, застрявшие, как я уже неоднократно вам говорил, в разных предметах и рискующие в них умереть, что и означало бы мою смерть здесь. То есть не только мною владели бы симулякры в теперешней моей жизни и сознании, а я еще был бы сам симулякрой, – не только жил бы в мире света потухших звезд, но еще сам был бы потухшим светом чего-то, чего уже и нет. Повторю, что это проблема здешнего акта. Например, я сейчас хотел радоваться присутствию женщины, а испытываю скуку, – так вот, задайте по отношению к этому вопрос: где это произошло и когда это произошло? Вот об этом я и говорил, что это не здесь происходит и не сейчас, не тогда, когда я ожидал радости – и вместо этого скучаю. То, что я сейчас вместо радости скучаю, сцепилось раньше, в другом месте, и там, в каком-то смысле, произошло, – вот о чем идет речь. А для меня это жизнь, ведь для меня важно знать: что происходит, собственно говоря? Что со мной происходит, когда вместо ожидаемой радости я смертельно скучаю и думаю только о том, когда это свидание кончится, свидание, на которое я мчался на крыльях любви или на реальных крыльях, – что со мной происходит? Где и когда произошло то, что со мной происходит? Это уже, оказывается, осмысленный вопрос, это не просто банальность – скучно, потому что она скучная. Ведь одним из способов невнесения термина времени и места в происходящее есть приписывание свойств. Свойство – термин, который позволяет нам не вносить время или измерение (вот то, уходящее куда-то, в какой-то объем) в происходящее. Ну, конечно, просто она скучная дура. Но почему я обнаружил это именно сейчас, здесь, ведь ничто предшествующее к этому не вело, наоборот, я был полон ожиданий этого свидания? Обратите к самим себе взгляд этой ищущей души, обратите его на свои собственные переживания, на то, что вам довелось испытать, увидеть и т д., и вы сразу поймете осмысленность этого вопроса и, уж во всяком случае, общность этого прустовского вопроса с теми вопросами, которые вы сами можете задавать. Просто в случае Пруста мы имеем дело с уже продуманным опытом, с уже пройденным путем; но путь-то проходился под знаком вопроса, который мы должны задавать себе. Фактически, когда я спрашиваю: что происходит? – я действительно задаю такой вопрос (и совсем не просто ответить на него). Я чувствую скуку, но, оказывается, я чувствую все то, что лежало на путях нашего анализа – содержание: чувства, я это чувствую, а испытываю скуку. Конечно, осмысленно спросить: где произошло что-то так, что сейчас я скучаю? Сейчас происходящее – поскольку все-таки не Рахиль причина моей скуки. Отсутствие предшествующего бега желания (по пути) с соответствующими сцеплениями, соответствующими вложениями (как сказал бы Валери: имплексами возможностей моей души)[449] в какие-то совершенно материальные предметы, – все это уже предопределило, обусловило то, что я сегодня не испытываю радости там, где ожидал ее испытать, и испытываю скуку там, где не ожидал ее испытать. И более того – то, что я вам описывал как «нож реальности», неожиданно поражающий наше сердце в момент разглядывания облаков, конечно, вне всякой связи с тем, что мы разглядываем облака, то есть вне связи с тем, что в нашем ментальном мире является логическими возможностями нашего ума (как мы себе воображаем будущее), – то, что меня поразил нож, тоже где-то, в глубине объема какого-то измерения сцепилось и сейчас меня поразило, хотя я делаю невинный вид, потому что не заслужил я этого, потому что мой глаз-то видит облака, я в это время облака разглядывал, чем же я заслужил удар ножа в сердце? Но, очевидно, все-таки слова Одетт, которая говорит: ну, подумаешь, не помню я, может быть, два или три раза спала я с женщинами; и сам этот тон человека, который может забыть нечто, что для Свана является таким драматическим событием, что о нем нельзя забыть и тем более о нем нельзя говорить как о чем-то безразличном, – это ведь тоже есть часть жизни Свана, лежащая где-то далеко позади, и то, что он сейчас испытал под видом «удара ножа в сердце», случилось или происходит не сейчас и не здесь. Вот о чем идет речь и как можно расшифровать этот свет погасших звезд.

вернуться

449

См.: Valйry P. Cahiers. T. I. P. 1099.