Пометим себе, что и социальные формы таковы. Есть миллион социальных форм, которых никогда не было в нашем опыте. Отсюда следует прямо обратное, перевернутое: та или иная социальная форма есть форма, посредством которой мы впервые можем что-то пережить. Что-то – и не можем пережить чего-то другого. Двигаясь на поверхности пифагоровой сферы, внутрь которой уходят эти бесконечные принципы, которых никогда не было в нашем опыте, – потому что, для того, чтобы они были в нашем опыте, мы должны были понять или построить, создать какую-то конструкцию, в том числе, например, литературную форму, и тогда – пережить. И тогда событие, называемое «чувство» (скажем, эстетическое), тогда событие, называемое «мысль», событие, называемое «любовь» – случилось бы. Это относится не только к социальным формам – в мире есть тысячи бесконечных принципов любви, которых никогда не было в нашем опыте. И следовательно, то, что есть, есть просто формы, посредством которых мы впервые можем переживать какой-то объем действительности, и в нем могут случаться события, называемые нашим чувством, любовью. А рядом есть такие, которые тоже случаются, потому что другие существа изобрели (из этого запаса бесконечных принципов, которых никогда не было в опыте) принципы, и в силу этих принципов что-то вошло в опыт, что никогда в него не вошло бы, чего мы никогда не испытали бы, если сначала не было бы этого принципа или этой формы. Именно это символизировано в известном символе творения мира: мира нет до его создания – то, о чем мы говорим как о мире, есть то, о чем мы можем говорить после создания мира. То есть творчество есть такой акт, только после которого впервые мы можем начать говорить в терминах описания какого-то внешнего мира, его устройства, его законов и т д. Это есть как бы акт вызывания из небытия. Поэтому он символизируется как Божественный акт, то есть далее неанализируемый, принимаемый как есть или нет, был – не был. Точно так же, как нет объекта, если нет хоть одного, действительно мыслящего о нем существа. В каком смысле? Так здесь сказано: действительно мыслящего. Мы ведь привыкли рассуждать о предполагаемых мыслях, о виртуальностях, а не о тех мыслях, которые реально случаются, – это разные вещи. Так же как есть содержание опыта, и есть это же содержание – как извлеченное из опыта. Мы, к сожалению, никогда не можем смотреть двойным взглядом, мы всегда смотрим предметным взглядом и всегда ошибаемся.

ЛЕКЦИЯ 34

11.05.1985

Продолжим наши занятия, которым конца не видно; я, во всяком случае, не вижу конца, а вы на него надеетесь только… Странно, что сама форма ведения наших занятий совпадает с тем, что я в самом содержании моих рассказов называл «непрерывным письмом», или «непрерывным писанием». Прустовский роман, как вы знаете, не окончен не только в том формальном смысле, что при жизни самим автором не был опубликован до конца и не был отредактирован, но он не окончен и в более глубоком, фундаментальном смысле, позволяющем сравнивать форму этого романа, которую я назвал как раз «непрерывным письмом», «непрерывным текстом», со старым символом: змея, которая кусает свой собственный хвост. Вы знаете этот древний символ: бесконечная длительность сознательной жизни, невозможность различения начала и конца. То есть, когда мы кончаем, самое время начинать, а раз кончили, то и смысла или причины нет начать. Нет ни причины кончать, ни причины начинать – некое соединение конца с началом. И у нас тоже так получается: нет причин мне вообще говорить, так же как нет причин кончать говорить то, что я говорю… Мы остановились прошлый раз на форме – в смысле чего-то в нас и в мире, что само впервые вызывает или рождает какое-то различение, после которого мы можем вообще говорить о мире, то есть описывать его, устанавливать в нем какие-то причинно-следственные связи, последовательность событий, развертывать мир в какую-то картину. Поэтому я предупреждал вас, что особым символом всегда обозначен некоторый акт, который называется созданием мира. Некоторый акт, внутри которого мы не имеем возможности дальше подразделять. Мы со всем обращаемся таким манером: если мы имеем какое-то обстояние дела A, то всегда имеем возможность перед ним найти какое-то B, перед этим B найти какое-то C и т д. А мы имеем перед собой обстояние дела, которое мы видим (мы видим, странным образом, некоторым глазом, которого самого не видно и который фактически видит самого себя, то есть зеркально), обстояние дела такое, что сначала должно быть оно, а потом мы можем говорить о том, что вообще есть в мире люди, в мире есть причины, в мире есть вещи и звери и т д… Иными словами, в этом символе говорится лишь следующее: нечто артикулированное впервые вызывает вещи из небытия, и когда мы понимаем нечто как артикулированное, в акте понимания этого «чего-то» содержится все целое.

Так же как если мы понимаем не человеческое намерение высказать что-то, а высказанное слово, артикулированное слово, и следовательно, само намерение рождается посредством артикуляции, – тогда у нас есть весь язык. То есть в акте реального производства любого языкового выражения содержится весь язык. Реального – не ритуального, предполагаемого, головного, умственного, допустимого, – которое реально выполнено. А реально выполнено, – значит выполнено посредством артикуляции. Скажем, реально выполненная честь – не намерение чести, а реально выполненная честь, – есть артикулированная институция, и если она есть, то люди, например, не могут доносить, а если люди просто не хотят доносить, то это, как песок, изменчиво: сегодня ты не хочешь, а завтра появится какая-то очень высокая причина, по которой ты не только захочешь, а еще и будешь оправдывать тот факт, что ты доносишь. И это повторяющееся явление существует именно в силу отсутствия структуры, то есть артикуляции, которая делает необратимым то, что мы узнали, или то, чему мы научились. Я все время подчеркивал, что между опытом номер один и опытом номер два есть большая разница. Скажем, у меня есть опыт любви, и есть два смысла этого опыта. Один смысл – опыт, в котором я научился (получил опыт), но по содержанию он такой же, как опыт номер два, то есть тот, который был и в котором я ничему не научился и который будет повторяться. И вот вся разница между «научился – не научился» создается тем – есть артикуляция или нет артикуляции. Что-то, что мы называем артикуляцией, или некоторый не нами созданный и нами не прослеживаемый в его происхождении духовный элемент. Я сказал: «духовный», и вы сразу подумали, что я говорю вам об очень высоких вещах. Но, как я говорил вам, человеческие существа, то есть сознательные и чувствующие существа определенного вида, называемого нами человеческим, есть существа максимума и минимума. Мы ведь предполагаем, что есть последовательность и в этой последовательности есть низкое и есть высокое. Дело в том, что человеческие существа таковы, что они в любом произвольном пункте – по вертикали и по горизонтали – и высокие, и низкие, и минимальные, и максимальные. Есть минимум максимума, или есть максимум того, что минимально дано в любой произвольной точке. Напомню – я спрашивал: что это такое? Можно сказать, что это палка, на которую положено какое-то колесо. А можно сказать, что это мексиканец на колесах… Помните, да? Я вижу мексиканца на колесах. Этот артикулированный понимательный элемент сам рождает то, что элементы, из которых состоит мексиканец, я могу назвать в качестве элементов, из которых он состоит. Только тогда, когда я увидел, что это – мексиканец, только тогда это – сомбреро на его голове, а это – переднее и заднее колесо велосипеда, видимые сверху. Кто же видит? И что видит? Конечно, я же не могу получить мексиканца из прохождения – в этой последовательности – элементов, и сказать сначала: это – колесо, потом, это – заднее колесо, это – переднее, а это – сомбреро, и следовательно, это – мексиканец на колесах. Я не могу получить – я вам говорил, что есть вещи, невыводимые из своих элементов и несводимые к ним, – по той простой причине, что я знаю, что это – колесо, только после того, как я знаю, что это – мексиканец. Следовательно, акт увидения мексиканца есть акт, который из небытия вызвал все эти вещи, которые теперь я могу описывать как элементы предметной картины. И если они невыводимы из предмета, и если вы тоже увидели мексиканца, следовательно, в той точке, в которой вы видите, вы уже знаете, что – мексиканец. Я не передаю вам объект, называемый «мексиканцем», чтобы вызвать у вас восприятие и знание, что это есть мексиканец, – не таким путем, а каким? Мы находимся, если мы что-то знаем, в каком-то континууме, который содержит в себе много точек, в которых уже известно, что это – мексиканец, и тогда мы с вами понимаем друг друга. Значит, понимание не есть нечто передаваемое из одной точки в другую, а есть нечто, что уже существует, будучи расположено на множестве точек. В каких-то точках уже есть, или распространилось волной, как угодно, уже есть нечто, чтобы восприятие, знание могло пройти в эту точку. И чтобы в точку, где я нахожусь, могло пройти понимание, знание того, что это мексиканец, во мне уже должна быть какая-то моя принадлежность к какому-то неделимому акту, к неделимому факту, к неделимому обстоянию дела. Вот это неделимое обстояние дела Леонардо да Винчи называл cosa mentale. Cosa mentale – это ментальная или умственная вещь; вещь, но ментальная; ментальная, но вещь. Во-первых, у меня есть такой орган чувств, чтобы воспринять это как «мексиканец». Есть особого рода чувство, не принадлежащее никакому из наших специфических органов. И, во-вторых, это – умственная вещь. Леонардо говорил, что живопись есть cosa mentale, то есть не есть изображение. Есть что-то, чего мы не видим, если у нас нет понятия об этом. Вот мы не видим театра – и, следовательно, не извлекаем из него смыслов, и он есть как раз тот опыт номер два, который по предметному составу такой же, как и другой, но он может бесполезно и бесконечно повторяться, и мы так же не будем понимать того, что может дать нам театр, как мы не будем понимать того, что может дать нам честь, и будем бесконечно доносить или колебаться, решать проблему: доносить или не доносить. А если вы уже спрашиваете себя: доносить или не доносить, то причина доносить всегда найдется. Человек – такое существо, которое ради якобы высших соображений способно уговорить себя на любые низости.