Так вот, с этим предупреждением мы должны вглядеться в знак непрерывности или непрерываемого наличия. Здесь имеется в виду та глубокая вещь, о которой нам уже приходилось говорить, а именно: то, что мы делаем, то, чего мы желаем, может, с одной стороны, осуществляться только непрерывно – если в каждый данный момент самого действия сходятся вместе все его элементы, а с другой стороны, – поскольку этого схождения никогда не бывает – эта непрерывность в нашей жизни всегда разрывается. Допустим, я замышляю военное действие, обозначим его буквой «C»; чтобы достичь этого «C», я действую на какое-то «B», и пока я действую на это «B», результат моего действия в «B» оказался таков, что он исключил, что, когда я подойду к «C», я смогу сделать то, что я хочу: здесь какая-то непрерывно движущаяся реальность, а я в своем действии не могу ее держать. Более того, здесь происходит очень важная (для нашей душевной жизни) вещь, состоящая в том, что то движение, которое происходит в непрерывности или должно происходить в непрерывности, – мы на него оказываемся неспособными просто потому, что мы не можем на этой непрерывности разместить бесконечное число элементов, которые эту непрерывность должны слагать; мы ведь действуем в конечном пространстве и времени, мы не можем одновременно всего, но именно потому, что мы можем только нечто одно или два, пока мы это могли – два, то, что мы смогли, сместило уже то – что мы думаем, – что мы могли бы сделать в следующий момент, и когда мы к следующему моменту подошли, мы уже не можем этого сделать – это уже сместилось. Это, конечно, звучит очень абстрактно, но более конкретно выразить – нет никакой возможности. Если у вас будет время, сами посидите и подумайте, возьмите такой прозрачный текст Толстого, если вам не очень скучно будет читать эти рассуждения (обычно они читателем пропускаются, потому что кажутся инородными в романе «Война и мир»); но вы посмотрите там, как Толстой обсуждает проблемы военной стратегии. Его интересует, в каком соотношении находятся, с одной стороны, человеческие намерения, то есть индивидуальные действия, имеющие цель, выполняемые с энергией человеческого лица, человеческой личности, и, с другой стороны, реальность, в том числе реальность военного действия. И он все время показывает, что все происходит не так, как происходит в наших тактиках, в наших целесообразных действиях; там варится какая-то другая история. И кстати, Толстой на своем опыте испытал, что существует непрерываемое движение. В его измерении связываются нити того, что с нами действительно произойдет, а не то, что мы перед собой ставим как цель, для которой подыскиваем средства. И вот цели и средства – в одном измерении, а тайные сцепления, вызываемые именно непрерывностью и нашим местом – конечных существ – в этой непрерывности, эти сцепления – совсем другое.

Так вот, сложность состоит в том, что непрерывное движение есть одновременно или выражено одновременно и на уровне непрерывной совместности человеческих существ. То есть то, что собирается делать человек, любящий Альбертину, есть движение, придающее смысл и ценность самой Альбертине. Слушайте сейчас внимательно, это сложный пункт: мы ведь знаем, что никакой человек сам по себе не имеет таких качеств и свойств (как статичный объект или статичный характер), наличие которых объясняло бы чувство любви к этому человеку. Я показывал на разных примерах, что то, что называется любовью, любовным желанием, имеет совсем другую структуру и совсем иначе складывается. Любовное желание развертывается в пространстве пафосов и страстей, которые содержат в себе феномен бесконечности, то есть реализации самого себя в том, что мы считаем достойным, и эти реализации самого себя в том, что мы считаем достойным, лишь сцепляются с какими-то объектами. Приводя вам цитату из Аристотеля, я говорил вам, что уже Аристотель понимал, что в любви причина, почему мы любим, гораздо важнее объекта любви. Причина – в данном случае – не свойства объекта любви (это была бы важность объекта любви), а смысл, который мы вкладываем, без выполнения которого нам жизнь вообще в мире была бы непредставима. Если вообще человеческие отношения к возвышенному, благородному совместились с образом Рахиль, то ясно, конечно, что это говорит о том, что то, почему мы любим, важнее того, кого мы любим, так ведь? И дело в том, что любовь, скажем, Марселя к Альбертине есть одновременно, будучи таким движением, во-первых, шанс и самой Альбертины: то, что будет происходить в этой связи, зависит и от того, что делает Альбертина с любовью к ней Марселя. Или, иными словами, Альбертина (или Рахиль для Сен-Лу) может реально обрести ту ценность, которую, как шанс, дает ей любовь Марселя. В луче любви Сен-Лу актриса Рахиль может реально стать великим и благородным образом. Так же как те чувства, высокие чувства, которые я испытываю (когда бегу на свидание) в своем движении и тем самым в существовании того, к чему это движение направлено, к чему оно стремится, зависят от того, окажется ли в точке свидания человек, который сделает шаг в сторону переполняющих меня высоких чувств, откроет ли он дверь для того, чтобы в него вошли эти чувства, или не откроет, будет эта корреспонденция или не будет. Обычно мы ведь считаем, что, скажем, поэзия или поэма как бы – или описывает какой-то предмет в мире, или выражает какие-то чувства, которые предсуществуют до написания поэмы. Все художники в XX веке уже ясно понимали и предупреждали, что поэзия не есть чувство – в том смысле, что то качество мира, поэтическое качество мира, которое выразилось в поэме, не существовало в мире как возможность, – написав поэму, я делаю его возможным; то же самое – придание ценности объекту любви делает его возможным, но одновременно и зависимым от того, в каком движении находится объект. Художник в действительности не реализует предданный образ или предданную мысль, а в пространстве его произведения или его творчества случается какое-то событие, после которого кристаллизуется то, что называется образом, пониманием, мыслью и т д. А в наших пафосах и страстях акт придания ценности делает возможным ценность, – Альбертина не имеет ценности, из-за которой я ее люблю, это моя любовь есть шанс, что эта ценность случится в мире, но это зависит и от Альбертины. Условно скажем так: возможность того, что что-то произойдет, должна быть уже потенцирована какой-то деятельностью. Скажем, в силу законов воображения (я их описывал на прошлых лекциях) я могу вообразить Турень и не могу вообразить Бальбека, и тем самым событие, что в мою голову придет воображенная Турень, потенцировано (здесь мы как бы в квадрате; я имею в виду потенцированную возможность, хотя, казалось бы, возможность сама есть потенция). И раз существует непрерывное движение, то возникает очень забавная вещь. Существование такого движения предполагает способность человека держать время или терпеть, потому что размерность этого потенцированного бытия, в котором справедливость существует после написания закона, ценный предмет любви существует после любви и т д., эта размерность несопоставимо больше размерности в последовательности развернутых сцеплений предметов и реакций: наших минутных страстей, минутных желаний, минутных аппетитов, минутных честолюбий. То, что варится там, требует терпения и труда, требует веры, то есть допуска того, что то, что там будет делаться, или то, что делается в этой непрерывности, никак не имеет по отношению ко мне никаких намерений; делается не для того, чтобы мне причинить радость или причинить зло (не направлено по отношению ко мне), а потому, что не может не делаться, без делания ничего не существует (закон должен писаться, чтобы после него была справедливость). А наши минутные требования и минутные ожидания вторгаются в эту непрерывность и дробят ее, они требуют, не имея терпения, не имея способности держать время, сразу же требуют практической реализации.

И вот то, что требует держания, называется в философии «тайной времени», называется «тайными путями порядка», и это же называется «вечным настоящим». Это довольно растянутая область, – а мы обычно настоящим называем какое-то мгновение, через которое прошлое перекатывается в будущее или, наоборот, будущее уходит в прошлое, становится прошлым и уходит. В действительности, как мы видим, это довольно объемная и весьма динамичная область. В этой области помещается громадное потенцированное бытие и, конечно, совместное бытие (как в той цитате, которую я приводил), потому что там то, что случится в моем движении, совмещено с тем, что сделает Альбертина, и это – непрерываемое наличие. Следовательно, «вечным настоящим» мы называем что-то непрекращающееся, хотя и не являющееся мгновением. Какая-то закрутившаяся и вращающаяся в непрерывном движении туманность-вселенная, вращающаяся в глубине «вечного настоящего». То, что – в глубинном срезе пирамиды сознания у Рильке, это есть глубина «вечного настоящего», в котором как бы варятся вещи, предполагая на нашей стороне задержку, стояние, подвешенное время, которое есть держание времени, в нем же – то, что я называл йcart absolu, абсолютный подвес, абсолютное отстранение себя от самого себя и от мира, там же – сомнение во всем, в принципе. И это «вечное настоящее» есть какая-то вращающаяся туманность, в которой происходят бури, катастрофы: как бы все время в этой насыщенной и турбулентной атмосфере происходят электрические разряды, молнии, которые кристаллизуют. По аналогии с тем, что справедливость – после написания закона, или мир образа – после образа, – мы можем говорить, что здесь после первотолчка какого-то события, сцепления, молнией происходящего, после него можно наблюдать, что Альбертина так прекрасна, почему я ее и люблю, – после этого связываются наблюдения. Есть лицо Рахиль, которое связано с восприятием Сен-Лу, не будучи связано с восприятием Марселя: для Марселя – лицо в общем смысле слова, это – в безразличной области. Но теперь я хочу сказать, что в небезразличной области, когда наблюдение лица Рахиль вызывает какое-то состояние у маркиза Сен-Лу, это – продукт кристаллизации. Или – теперь какая мысль нам важна – то, что мы реально наблюдаем, что одно ведет к другому – «A» ведет к «B», это – после какого-то первотолчка события, молнии. И я уже частично вам говорил, что можно сказать так: первообраз прустовской мысли – это некоторое патематическое пространство, некоторое пространство пафосов, пространство каких-то фиксированных точек интенсивности, которые являются следами событий или занимают то место, где происходило событие-молния. И то, что попадает в пафос Сен-Лу, а именно: стремление к высокому и возвышенному и т д., – оно способно кристаллизовать в нем и связать вместе наблюдения, реально происходящие: вид лица Рахиль есть для него источник индивидуализирующей эмоции, а не нечто имеющее лишь общечеловеческое значение. Так вот – некоторые фиксированные точки интенсивности и смертельная игра перекрещений и раскрещений лучей взглядов из этих точек интенсивности: как бы над нашими головами есть небо, как выражается Пруст, «моральное небо»[455], составленное из скрещивающихся и раскрещивающихся лучей, источаемых этими точками интенсивности. Кстати, расшифровкой этой внутренней структуры прустовского взгляда является описание Прустом военного неба над Парижем, где скрещиваются лучи прожектора, выхватывая на какие-то доли секунды самолет или дирижабль в небе[456]. Это удивительно физическое описание, которое, казалось бы, никакого отношения к скрытым механизмам самого романа не имеет, в действительности есть просто физическая аналогия, физическая метафора того, как устроен взгляд Пруста, взгляд, падающий на людей, на события, а не просто на ночное небо, освещенное прожекторами. У него все события и все люди как бы растворены, подвешены в этом небе, где лучи пронзают так – чтобы слепить то, что они пронзили, как в луче из точки интенсивности у Сен-Лу слепились Рахиль и его собственное состояние… и за ней «захлопнулись золотые двери мира грез», – или, наоборот, тупо отскакивают, не слепляют, не проникают.

вернуться

455

T.R. – p. 1045.

вернуться

456

См.: Ibid. P. 734 – 737.