Фактически проблема понимания марсиан такая же, как проблема понимания самого себя. И вообще любой акт понимания по своей структуре строится как акт понимания другого. Мы уже даже по отношению к самим себе в разносе, в дрейфе (не от слова «дрейфить», а от слова «сдвиг»). И, следовательно, ситуация у нас сложилась весьма драматическая. Она означает, что когда мы говорим, что нужно «понять», и тогда в тебя войдет какое-то содержание (понять, что это – театр, и тогда то, что разыгрывается в качестве театра, войдет в тебя и будет тобой воспринято), то это есть выражение той мысли, что есть что-то, чего мы не можем вообразить, то есть – прийти к чему-то вербально. Значит, «понять» есть то же самое, что сказать, что что-то мы должны иметь невербально, – не через значения и смыслы слов описаний и наблюдений. Ведь Аверроэс имел полный запас значений слов, описаний и наблюдений и ничего не мог воспринять, потому что у него не было понятия театра. Отсюда вытекает простая вещь: обогащение себя чувствами другого по спирали, в которой наращивалось бы и обогащалось бы во времени это чувство, – это обогащение означает, что я могу проникнуться или соприкоснуться с другим – таким, который тоже рождает сам себя в пространстве произведения или в пространстве понимания (я эту тему уже частично вводил, а сейчас просто хочу, чтобы у вас был материал для прустовской цитаты). Напомню вывод, который я делаю из этого рассуждения: для того, чтобы в нас вошло что-то от другого человека, необходим контакт с этим человеком в пространстве понимания. Тем самым это означает: как то, что я восприму, должно само производится в пространстве понимания, так и то, что я – не как эмпирический человек, а как тоже производимый через произведение, только такой, – начинаю что-то понимать или помнить. Пруст вполне мог бы сказать (когда он говорит о памяти): не я вспомнил, а книга моей памяти вспомнила. (Пока придержим этот пункт; но вы должны расширять содержание того, что вы слышите, то есть превращать эту структуру в такую, которая имеет место, действует и в других случаях.)

Итак, цитата из письма Пруста: «…читать книгу этого человека так же бесполезно, как слушать на граммофоне голос человека, данного нам живьем – абсурдно. Между тем, что человек говорит, и тем, что он извлекает размышлением из глубин, где лежит дух, закутанный пеленой, – целый мир». Если вы следуете моему совету и расширяете структуру слышимого, или расширяете в структуру то, что вы слышите, значит, вы должны сразу переводить что то, что нам человек говорит, то, что мы видим в глазах человека и т д., – не из этого мы можем понимать человека, что-нибудь знать о нем и т д. Дальше Пруст говорит так: «Это правда, что есть люди, которые выше своих книг (более значительны, чем их книги; мы часто говорим о писателе, что книги у него неважные, но сам он, как личность, значителен), но дело в том, что их книги не есть книги»[510]. Вот то, чего выше писатель, та книга, выше которой писатель, не есть книга, она просто не есть книга, вот и все. А теперь другая цитата: «То, что для нас делает тела поэтов прозрачными (прошу обратить внимание на выбор слов; Пруст в этом случае не говорит: „…мысли поэтов прозрачными“, он говорит: „…тела поэтов прозрачными“) и позволяет нам увидеть их душу, – это не есть их глаза, не есть события их жизни, а есть их книги, в которых как раз есть то, что от их души содержится, от их инстинктивного желания, которое хотело увековечить себя и которое отделилось от них (от поэтов), чтобы пережить их бренность (пережить их смерть; когда они умрут, то это останется)»[511]. Обращаю внимание, что Пруст говорит опять же не о ментальных каких-то сущностях, скажем, о мыслях поэта, которые мы понимали бы в книгах, нет, Пруст говорит о теле поэтов, а телами могут быть только тела живого существа, личности, человека. (Каждый раз, когда я употребляю слова «книга», «писать», «письмо» и даже словосочетание «непрерывное письмо», вам предъявляется требование блокировать в своих головах чисто бюрократическую человеческую привычку ассоциировать «книгу», «письмо» с писанием книг; в этом случае речь идет о другом. Попробуем уловить это «другое»; продолжим уже немножко в другом направлении цитату, которую я приводил.) Так вот, тогда, когда именно «их инстинктивное желание», как говорит Пруст, – а инстинктивное желание и есть то, что я называл волей, или – невербальное когито; невербальное «я сам» есть та последняя точка, в которую упирается сомнение, а радикальное сомнение упирается только в точку собственноличного присутствия в любой точке, и оно же называется желанием, живым желанием, или инстинктивным желанием, потому что это ведь не есть рассудочное представление, а есть невербальное присутствие самого себя в качестве желающего, «волящего», воображающего и т д., весь этот веер слов, который я вам приводил: «волящий», воображающий, желающий и т д., – так вот, блокируйте в себе все писарские представления о письме и о книге, тем более, что идет простейший разговор человека о том, что именно в книгу вырывалась та часть души, которая способна воспроизводиться, наращиваться, жить, в том числе и в других. И если это так, говорит Пруст, то поэты не обо всем пишут, не всякую всячину пишут, они не пишут для того, чтобы помечать свои мнения. Ведь мы письмо понимаем так: мне пришла в голову мысль или мнение о чем-то, и письмо есть акт записи этой мысли; или произошла какая-то, как выражается Пруст, «экстраординарная сцена», я записал ее, описал ее, – это не есть писание книг. И очень часто для людей как раз это могло быть более интересным, чем сам поэт. Например, поэт оказался свидетелем значительных событий: он был при дворе, и король обронил какую-то фразу, а по определению все, что говорит король, значительно, и поэт, как писарь, записал, – это не есть акт письма. А что же есть акт письма? «Для них акт письма приурочен скорее к своего рода прокреации (к акту порождения), на которую их подвигает специальное желание, которое предупреждает их о том, чтобы они ему не сопротивлялись (есть желание, и я ему не сопротивляюсь)… Но тот предмет, который они запишут, есть сама их сущность (поэтов, людей), что в них более всего индивидуально, необъяснимо: и вот почему это желание всегда связано с воспроизведением всякого того рода, с которым оно связано»[512]. В этой плохо написанной фразе (действительно, плохо написанная фраза, потому что это не текст, который он публиковал, а пометки, и иногда повторяются термины, слова; Пруст-стилист в окончательном тексте избежал бы этого) – в этом последнем темном выражении Пруст говорит о том, что самое главное в жизни для него (для живых существ) – воспроизводить себя живым. Я показывал вам существование некоторых устойчивых явлений на фоне хаоса и распада, и показывал, что время влечет все это в хаос и распад. И тут, обратите внимание, в связи с мысленной формой, или поэтической формой (а это есть мысленная форма), Пруст говорит о свойстве живых существ, которое состоит в тенденции воспроизводить устойчиво самих себя в качестве живых. И поэт инстинктивно понимает, что то, о чем он пишет, это несет в себе элемент воспроизводства жизни, а не всякие спекуляции, рассуждения, или описания, или мысли, по видимости более значительные. Но поэт предупрежден о том, что на самом деле они вовсе «не более значительные, ибо они менее личные, они не имеют шарма: в написании их поэт не испытывает того особого удовольствия, которое связано с консервацией и воспроизведением того, что есть лично…» То, что я говорил: невербальное самоприсутствие, которое не может быть дано никаким описанием и которое является одним из признаков понимания. Так же, как личное невыводимо и несводимо, так и понимание может быть только личным. Ты можешь понять, и акт твоего понимания не выводим ни из каких обусловливаний того, чтобы это понимание случилось, – оно случилось только на вершине волны твоего личного полного присутствия. И самым ценным, оказывается, явилось бы то, что могло бы закреплять и воспроизводить это нечто, отмеченное личным присутствием. И в скобках Пруст помечает (может быть, эта пометка поможет вам по ассоциации еще глубже ощутить сам этот феномен; во всяком случае, Пруст сам так ощущал), – «что соответствует хорошему здоровью и любви»[513]. Значит, то, что есть самое личное – ощущение личного или удовольствие воспроизводства и сохранения – есть интеллектуальный эквивалент того, что в других случаях или в другой области называется хорошим здоровьем (когда мы просто не больны).

вернуться

510

См.: Centenaire de Marcel Proust. P. 73 (lettre а Sydney Schiff).

вернуться

511

S.B. – p. 421.