В связи с этой темой, проигрывая ее в другом регистре, Пруст обронил странное слово в связи с эстетическими наслаждениями; бесплодные ахи и охи, снова и снова слушаем симфонию…) – «Так и остаются они бесплодными, эти холостяки Искусства…» (Во французском языке «холостяки искусства» одинаково относится и к женскому и к мужскому роду, поэтому можно заменить «девственницами искусства».) «…с неудовлетворенными и прокисшими чувствами…их могли бы излечить труд и деторождение». Не случайно «труд» и «деторождение» оказались вместе. Помните, я вводил тему «начал» – семян, которые есть не мысль, а акт мысли; я говорил вам: мысль есть возможностью большей мысли, сознание есть возможность большего сознания (другого определения я дать не могу, и, наверное, никто и не может). Вот это есть начало, или – рождающее начало. Следовательно, когда мы говорим cosa mentale, это есть одновременно и семя, и opera-operans (производящее произведение, плодоносящее произведение). Поэтому, повторяю, У Пруста – в этом случае – появились в одном ряду «труд» и «деторождение», которые могли бы излечить девственниц или холостяков искусства. Значит, cosa mentale является плодоносящим устройством в нас. Или, опять же, если воспользоваться возможностями латинского языка, это не intellegentia, то есть ум или рассудок, а intellegentia-inteligens – мысль, рождающая мысль. Это, конечно, – рождающее устройство в нас. Что-то рождает в нас то, что я вижу в качестве psysicus, – иным путем появиться в нас не может. (Мексиканец невыводим из элементов, составляющих самого мексиканца.) Напомню уже известный вам пример: в истории физики известен эпизод, когда во многих опытах, в том числе и в опытах Ферми, наблюдалось нечто, что потом было идентифицировано как явное явление атомного распада. Люди, проводившие эти эксперименты, видели это – и они не видели. Почему? – не было причины считать это атомным распадом. Как бы кто-то должен был сказать: это – атомный распад, и тогда то, что мы видим, станет элементами, говорящими об атомном распаде. Это понятно? В начале было Слово – кто-то сказал, что это атомный распад, и потом мы видим в качестве элементов атомного распада проявления, симптомы, из которых мы наблюдаем атомный распад. Так же как я сказал: это мексиканец, и вот перед вами – мексиканец. Конечно, я не словом родил вещь – чем-то нематериальным родил материальное, речь идет о других вещах – о создании. Участие в такого рода созданиях предполагает со стороны человека труд, неоткладываемый, труд в этой жизни, поскольку речь идет о моем существовании, и я – мыслитель или поэт лишь в том случае, если для меня существует мир. И вот тогда прустовскую фразу о холостяках искусства можно повернуть так: холостяки жизни (мы очень часто оказываемся холостяками жизни по разным причинам).

Я уже говорил, что в потоке жизни (в том – в котором недостаточно) слишком многое существует для нас в модусе будущего, как того, которое мы предполагаем реально возможным – в смысле: мы знаем, например, что, если я возьму эту трубку и опущу пальцы, она упадет. В этом же смысле в модусе будущего мы знаем о людях – это называется знанием возможностей. Более того, эту операцию мы проделываем и умственно. Как в ревности – скажем, я сейчас здесь, и мне очень больно; но есть только один способ: углубиться в свою боль и разобраться в ней, то есть по ниточке боли выйти к истине или к существованию, потому что, пока я – в ревности, я не существую (вы знаете, что ревность есть несуществование тебя самого: есть обида на другого, потому что я для него не существую). Тогда мы говорим: сейчас мне слишком больно, вот когда мне будет не так больно, тогда я разберусь, – в другой момент, или в другом месте. В мыслимом месте – possibilis, возможном. То есть каждый раз это – не реальные, испытанные места, а мыслимые места. Когда мне не так будет больно – мыслимый момент будущего времени. И кстати, там ничего не случится – если я отложил, – мое полупереживание уходит в небытие или остается в небытии. А в следующий момент может оказаться так, как я говорил, что я Альбертину (которую ревновал) больше не люблю, и, соответственно, мне неинтересно отвечать на те вопросы, которые я задал себе тогда, когда ревновал. Мне совершенно безразлично, где была Альбертина, и никакое расследование вести не надо просто потому, что интерес или знание в будущем умерли вместе со смертью моей любви.

И вот здесь мы вышли к серьезной теме у Пруста – к теме оправдания жизни. Я даже не знаю, как разговаривать вслух, чтобы не оказаться слишком личным… Попробую так: сначала скажу абстрактно, а потом более конкретно. Я говорил, что есть некая cosa mentale, из которой мы видим, но ее саму мы не видим, как не видим глаз. Более того, есть масса вещей вокруг нас, по отношению к которым мы как бы… марсиане. Например, мы можем быть марсианами по отношению к живописи, если мы не видим живописности, элемента живописи. Мы видим в мире предмет и видим его изображенным на картине, и, подобно Паскалю, мы могли бы сказать так: я вообще не понимаю, что за странная такая вещь – живопись, которая заставляет меня восторгаться изображением предмета, который в жизни я считаю ничтожным и уродливым. Я терпеть не могу этот предмет, и почему я должен восторгаться его изображением?[542] Действительно, почему? Значит, есть какой-то экран, который нам что-то закрывает, – предмет, и именно потому, что мы видим в мире в живописи изображенный, дублированный предмет и считаем живопись отражением этого предмета, именно поэтому мы не видим живописности или внутреннего понимательного элемента живописи. Так же как мы не видим театрального спектакля, если не имеем понятия театра и т д., и все, что нам говорит картина, никогда не придет к нам (все смыслы), как не пришли к нам смыслы театра. Значит, некоторая вещь, которую мы не видим, но видим посредством ее. Именно такую вещь символисты называли странным оборотом: «черное солнце». Действительно, черное солнце – внутри него мы ничего не видим, а им видим. Так вот, посредством «черного солнца» мы не только видим, но и различены. Если есть «черное солнце», то всегда есть спектр. Все, что видится через него, видится всегда в различных линиях. То есть все, кто видит солнце, видят им, чем-то одним – cosa mentale (она одна), и все видят по-разному, и их видение есть спектр, составляющий все виденное. У каждого есть свое уникальное, сингулярное место и сингулярная линия, и только из этого места и по этой линии он видит универсальным образом: видит из «черного солнца». Поэтому, например, нельзя произвольно менять место. Нельзя сказать, что чего-то я не испытаю в Тбилиси, а испытаю в Париже. Конечно, что-то относящееся к фундаментальным проблемам нашего существования (есть вещи, которые я могу увидеть только в Париже, и наоборот; но я не об этом говорю). Пушкин, если вы помните, говорил так: черт меня дернул, с умом и талантом, родиться в России. Многие из нас, и я в том числе (и поэтому я боялся говорить об этом), могли бы в сердцах сказать: угораздило же меня родиться именно здесь (действительно, трудно представить себе нечто более уродливое). Но как раз из-за этого ощущения мы рискуем быть наказанными (если ему поддаемся) тем, что так и остаемся холостяками жизни с прокисшими чувства (ах нет, не здесь, в другом месте) – там, где нас могли бы исцелить труд и деторождение. То, что нам суждено извлечь, мы можем извлечь только на том месте, которое занято нашими живым телом, только которое могло получить какие-то прямые впечатления от истины и от бытия, которые нельзя заменить ничем другим, и, более того, нельзя произвольно выбрать место, поскольку мы можем идти только из того места, которое уже занято нашим живым телом. Cosa mentale – одновременно – чувствование, сенситивная форма. Там нам дано. И следовательно, когда я говорю «угораздило же меня родиться в столь уродливой стране», я могу оказаться без этого опыта и получить что-то на каком-то другом, произвольно, то есть рассудочно, мною выбранном месте. И сразу же понимал, что ни за что в жизни я не хотел бы расстаться с тем уникальным путем, которым я шел. Если шел…

вернуться

542

См.: Centenaire de Marcel Proust, p. 199.