Все, что истинно рождается, рождается истинно во множестве голов – во-первых, и, во-вторых, должно рождаться реально – то, что я говорил в связи с «холостяками жизни с прокисшими чувствами». «Холостяки жизни», которых (правда, Пруст говорит о «холостяках искусства») труд и деторождение излечили бы. В том же самом смысле, в каком Малларме говорил о том, что мир создан для того, чтобы завершиться хорошей Книгой. И здесь я добавлю (чтобы можно было бы не только в одном направлении тянуть мысль), что создание мира – для того, чтобы завершиться Книгой, связано также с тем онтологическим законом, о котором я вам говорил: смысл всякого акта непроницаем до его свершения. Этот закон говорит, что нам нужно идти, и для этого нужно иметь мускулы, и такими мускулами, конечно, являются формы. Ведь чаще всего мы оказываемся в ситуации, когда не можем заранее сказать, что есть добро и что есть зло. Ни из какого закона не вытекает его же существование в следующий момент времени. Вы не можете даже понятия добра составить отдельно от проявлений добра. Для многих понятий мы можем построить идеальную реальность, отличную от существования (скажем, в математике точки существуют идеально, они не имеют протяжения, массы и т д.). Понятие добра невозможно отделить от его реальности по той простой причине, что понятие добра – как о предмете вне меня – является проявлением действия добра во мне самом. Это ясно, что я сказал? Так вот, не только понятия не можем составить, более того, какое бы мы ни имели идеальное представление о добре, мы посредством этого идеального понятия не можем получить характеристики никакой конкретной ситуации – в этой конкретной ситуации добро должно заново родиться. То есть мы не можем конкретное добро получить посредством дедукции из понятия добра. А если так, то человеку, который идет на неизведанные окраины бытия, мы не можем сказать, где он должен остановиться, чтобы не совершить зла, и в какую сторону он должен идти. Ведь Сократу нужно было умереть в том числе и потому, что только в момент смерти он мог что-то узнать, что узнается только там (то, о чем заранее знать нельзя). И поэтому попробуйте схватить Сократа за руку: стой, что же ты делаешь, это же безнравственный акт – умирать и бросать своих учеников… Так же как нельзя остановить Христа, несущего свой крест, на котором он будет распят. По одной простой причине – в рок-опере «Iesus Christ Superstar» есть такая фраза, в немножко историческом, но довольно выразительном пении: «I want to know my God!» – «Я хочу знать моего Бога!» – он знает прекрасно, что только там он Его узнает.

В таких случаях мы иногда говорим, что истинность или нравственность чего-то установится после свершения, после прохождения пути, – тогда смысл откристаллизуется, и мы можем говорить, что что-то достойное совершено, или наоборот. А до – мы не можем этого сказать, поэтому мы на всякий случай говорим, что «для чистого все чисто», так ведь? И эта фраза есть перевернутое выражение как раз того, что я пытаюсь выразить. Поэтому в прустовском романе вы найдете темы и акты, совершенные, которые равны какому-то нарочитому святотатству. Скажем, Марсель отдает доставшуюся по наследству от тетки Леонии часть мебели в дом свиданий, или другой пример: лесбийская парочка, дочь Вентейля и ее подруга, предается любовным утехам перед лицом фотографии отца, – есть во всем этом какой-то нарочитый вызов и провокация. Но есть (я сейчас отвлекаюсь от моральных суждений, которые здесь возможны) и испытание себя в том, чего знать заранее невозможно. И поэтому, скажем, у Пруста потом появляется такая примиряющая фигура речи. Он, очевидно, специально это подчеркивает, чтобы выразить дорогую ему мысль, состоящую в том, что мы вступаем на путь, – а путь, по определению, есть путь собирания незнаемого (ниоткуда нельзя узнать). Так же как, например, ниоткуда нельзя узнать того, что ты увидел тогда, когда Шарлю показался тебе женщиной, – мелькнуло какое-то впечатление, тут же опровергнутое материальной реальностью стоящего перед тобой явного мужчины, рассеялось, как рассеиваются многие наши мгновенные озарения и проницания. И узнать – Шарлю показался женщиной, и теперь я знаю почему, да потому, что он и был ею, – это он мог узнать, только проделывая путь. Так вот (я довольно длинное отступление сделал), я хотел в связи с Малларме привести жалобную фразу Пруста (уже не в романе, а в письме), казалось бы, совершенно непохожую на фразу Малларме, но выражающую ту же самую мысль. Одному своему приятелю, который восторгался тем, что «В поисках утраченного времени» великолепный психологический роман, Пруст с каким-то внутренним вздохом (как мы вздыхаем иногда, когда нас приперли к стенке своим упорным непониманием и нет никакой возможность объясниться) соглашается с человеком, который восторгался психологией и перед лицом непонимания говорит: «…да, конечно…психология, но моей целью было хоть немножко жизни»[545]. Ясно, что Пруст не имеет в виду, что роман описывает жизнь, потому что если бы роман описывал жизнь, он описывал бы как раз психологию, наблюденную: я наблюдаю людей, описываю их психологию, в том числе наблюдаю себя, описываю свои психологические свойства вместе с психологическими свойствами других людей. Да нет, «моей целью было хоть немножко жизни» – родить в жизни что-то посредством романа, вот что было целью писания. В другом случае Пруст говорит: «…если бы я не имел интеллектуальных убеждений, то, ради того чтобы создавать рядом с жизнью описательный дубль своих прошлых переживаний, я никогда в жизни не взял бы перо в руки, я слишком болен и слаб для этого бессмысленного труда». А интеллектуальное убеждение Пруста состоит в следующем: в жизни – посредством романа. Опять же – не в буквальном смысле романа-книжки, а посредством формы, той, посредством которой я впервые могу прожить и испытать нечто, что в действительности я могу назвать живой жизнью. Моей целью, повторяю, говорит Пруст, была не психология, не описание психологии, и вообще даже не человек. В каком-то глубоком смысле роман Пруста есть антигуманистический роман, если под гуманизмом понимать восхваление человека в его непосредственно данных способностях, качествах и т д. В этом смысле фигура человека как гуманистический идол отсутствует у Пруста. По мысли Пруста, если вообще случается в мире человек, то очень сложными путями, и пройдя, именно пройдя, пути. И на этих путях разрушается заданная психология, разрушается сюжетная последовательность событий нашей жизни. Хотя бы потому, что, оказывается, нет никаких сюжетов в том смысле, что посредством сюжета мы не описываем никакой реальности, потому что в реальности-то мы ничего не можем начать, все уже началось. А как мы описываем, строим сюжет? В сюжете, в традиционном сюжете, есть начало, середина и конец. Это совершенно ирреальные фикции, с точки зрения Пруста. Нет таких историй, о которых можно было бы знать, кто их начал, как они начались и т д. Реальная ситуация человека состоит в том, что все происходит непрерывно, ничто не начинается в абсолютном смысле, потому что все уже давно началось, причем началось неизвестно кем, когда и для чего, и сменяются ситуации, сюжетом описываемые, сменяются ситуации и персонажи, и происходит что-то одно и нам непонятное, – если мы не начнем двигаться вне традиционных сюжетных рамок и вне традиционных психологических персонажей. Это и есть, так сказать, основная мысль радикального изменения формы романа, происшедшего в начале XX века, и то, что мы знаем под кличкой «модернистский роман», есть роман высшего реализма. То есть – какова, действительно, структура жизни и какие силы в ней работают, в отличие от тех сил, которые мы проигрываем в своем воображении, в том числе и в том воображении, которое заставляет нас совершенно справедливо, в исходном пункте, сказать, например, – черт дернул меня родиться в этой стране!

Я прошлый раз вам объяснял, что нам стоит по этому поводу думать (я не требую от вас, чтобы вы так думали, я просто говорю о тех вещах, которые стоит подумать, которые достойны того, чтобы мы мыслили, потому что не все стоит усилия ума), и в том, что я говорил, была еще одна важная очень мысль, которую мне довольно сложно сейчас выразить, сложно в том смысле, что трудно отделить от слишком личного отпечатка, который всегда как-то неловко накладывать на то, что говоришь. Дело в том, что я сам оказался в ситуации, которую я хотел бы описать совершенно отрешенно от самого себя, в ситуации, которая состоит в следующем: «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами». Так вот, имея в голове полуслова, полуфразы, нужные для того, чтобы сказать, я уже вижу, что эти слова и эти фразы похожи на ложь, и сразу застываю. Как-то Блок хорошо сказал об этой цензуре напряженного молчания:

вернуться

545

См.: Henry, Anne. Marcel Proust, p. 323 (lettre а Jacques Rivere).