Держите в голове уравнение всего и вся, что нет высокого и низкого; здесь нужно вспомнить все, что мы говорили перед этим, – задачу труда в отличие от лени, труда под знаком молнии, потому что вновь идут гладкие фразы. Но они содержат в себе все это. И еще – поиск сюжета, о котором писать. Я продолжаю читать, а вы мысленно накладывайте это на свой опыт, но для этого нужны какие-то ориентиры, конечно, и я пытаюсь их вам дать. Ведь наше мышление устроено так, и ваше, и мое (мышление как психологическая наша способность), что мы под мыслью понимаем следующее: вот я сяду и подумаю. Сюжет, тот, который я подумаю, всегда произволен, то есть вызван моей волей. Значит, я сначала делаю A, B, подумал о чем-то или взял себя в руки и сосредоточился, и через энное число шагов, их может быть два, я имею сюжет. Предмет мысли. Так якобы мы мыслим. Но в действительности все не так. Это мы так думаем, что мы думаем, а думаем, если думаем, совершенно иначе. И вот с этим сталкивается наш автор, и это он описывает. Так вот, Пруст говорит, что «эта задача, совестливая задача, напряженная, devoir de conscience…». (Гений латинского языка одним и тем же термином объединяет conscience morale – совесть, а conscience – это сознание; следовательно, этимологически сознание и совесть есть одно и то же; интересное совпадение.) «…Этот невыносимый долг совести, который на меня накладывали эти впечатления формы, запаха или цвета, а именно – долг увидеть то, что скрывалось за ними, по отношению к этому долгу я очень быстро, не откладывая в долгий ящик, находил извинения или поводы, которые позволяли бы мне ускользнуть от этого требуемого от меня усилия»[149]. Вспомните свидетелей – апостолов Христовых, которым хотелось спать, – все то же самое. Дальше Пруст пишет так: «К счастью, мои родители окликнули меня в этот момент…» С какой радостью откликаемся мы на оклик, который позволяет нам избежать такого труда; кстати, родителям кажется, что мы их очень любим, потому что у нас радостная улыбка, правда, связанная не с тем, что мы любим родителей, а с тем, что их оклик освободил нас от того, что мы должны были в ту секунду сделать и не могли, потому что слишком много труда на это требовалось. «…Я сказал себе, что сейчас у меня нет необходимого для труда спокойствия и в следующий раз я займусь продолжением моего изыскания, и лучше было бы сейчас об этом не думать, чтобы не тратить необходимые силы и сохранить их на момент, когда я вернусь домой и спокойно в своей комнате смогу об этом подумать. И я переставал тогда думать об этой неизвестной вещи, которая облачалась, разговаривая со мной, в форму. И я думал, что, вернувшись домой, спокойно в своей комнате смогу, как достают из кармана, вынуть все эти впечатления и более тщательно их разглядеть. Но, попав домой, я уже думал о других вещах, и так в моем сознании, подобно тому как в комнате накапливаются цветы, которые мы приносим с прогулки, накапливались – камень, на котором проиграл отблеск солнца, крыша, звук колокольни, запах цветка, много различных образов, под которыми уже давно умерла та предчувствуемая реальность, для которой мне не хватило воли, чтобы ее расшифровать и раскрыть»[150]. Пропущена молния Иоанна.

И дальше идет отрывок, где Пруст приводит противоположное: однажды, во время одной из прогулок, он едет в коляске, и пред ним предстают две колокольни Мартенвиля, к которым присоединилась третья колокольня, сплетаясь в какой-то узор… Появились эти две колокольни, то сливающиеся, то расстающиеся с третьей колокольней, и возникло какое-то состояние. Состояние, не связанное ни с абстрактной идеей, ни с философским сюжетом, какая-то непонятная, загадочная радость. Не объяснимая, конечно, тем, что ты видишь колокольню. И вглядывается наш герой, сидя в коляске, в танец этих колоколен на горизонте, то отдаляющихся, в зависимости от поворотов дороги, то приближающихся, и чувствует, что он никак не может добраться до глубины, до конца, до причины своего впечатления, что что-то скрывается за этим движением, за этим ярким светом (кстати, таким ясным светом всегда казался мне странный свет в Тбилиси, он так и застрял во мне с юности, и потом я был очень удивлен, встретив у Мандельштама «Хмельней для глаза в оболочке света…»[151]. «И я не мог никак понять причины этого удовольствия и природу того чувства обязанности, которое испытывал и которое состояло в том, чтобы расшифровать эту причину удовольствия. И опять у меня появился соблазн сохранить в голове эти движущиеся линии и потом о них подумать на досуге. И, наверно, если бы я так и поступил, то эти две колокольни навсегда присоединились бы к тем многим деревьям, крышам, запахам, звукам, которые я отличил когда-то от других в силу того таинственного удовольствия, которое они мне доставили и которое я никогда не углубил. Я сошел побеседовать с моими родителями в ожидании доктора, потом я обратился к кучеру, но поскольку кучер не пожелал со мной разговаривать, то я внешними обстоятельствами вынужден был наброситься на самого себя»[152]. Здесь начинается классическая тема, которая проходит через весь роман (и поэтому я предупреждал вас, что мы имеем дело с романом мотива), здесь в музыкальном смысле слова упакованы все темы кусочками. Скажем, тема дружбы и интеллектуальной беседы. В данном случае речь идет о кучере, который не захотел с ним беседовать, и поэтому Марсель вынужден был внешними обстоятельствами схватиться за самого себя. А если бы захотел и начал бы с ним разговаривать, то Марсель с ним так же рассеялся бы, как в дружбе, в интеллектуальной беседе, когда мы звуком произносимых слов разгоняем то впечатление, которое было в нас и которое мы сами должны были бы расшифровать. От звука слов шарахаются вещи и от нас убегают. Это обычно бывает прямым следствием интеллектуальной беседы… Но тем не менее кучер с ним не заговорил, и снова он углубляется в это впечатление. И дальше Пруст приводит (уже в кавычках) пассаж, который он в свое время послал (описание колокольни Мартенвиля) в газету «Фигаро», и он был там опубликован, и этот отрывок (с некоторыми поправками) воспроизводится в позднее написанном романе, и дальше уже идет текстуальное воспроизведение расшифрованного впечатления. И опять мы имеем бусинку на четках…

Значит, Пруст разрешил эту непонятную радость, понял ее, разрешил ее тем, что отождествил эти три колокольни с тремя девушками из легенды (покинутыми в лесу и т д.), которые обнимаются, и ему стал ясен смысл того, что говорили ему эти деревья. Они говорили ему что-то о человеческой нежности и о любви, связующей трех сестер. Ну, не бог весть, какая мысль, казалось бы. После этого он говорит, что почувствовал себя, как будто разрешился от бремени или, как наседка, снес яйцо и мог теперь радостно квохтать, что все-таки разобрался, что они ему говорили. А перед этим проскользнула такая фраза: «Я тогда себе не говорил, что за этими колокольнями Мартенвиля скрывалось что-то аналогичное красивой фразе»[153]. То есть видит он колокольни, а за ними скрывается красивая фраза или форма. Потом появляются у него девушки – не три колокольни, а три девушки, причем из легенды. В действительности здесь появляется тема, которая относится и к красивой фразе, и к трем девушкам, тема того, что у Пруста будет называться acte durable, то есть длящийся акт[154]. Я говорил вам о длящихся актах в очень возвышенных терминах, чуть ли не божественных, – что агония Христа длится вечно, – что мы внутри некоего чего-то, что происходит, не происходя. То есть мы не можем сказать, что произошло. Мы находимся внутри того, что происходит. Представьте себе такую космологию мира, в которой мир был бы как произносимая и никогда не произнесенная фраза. Ну а если подумать, то ведь в действительности это есть единственное определение, которое можно дать человеческой истории. История и человечество есть попытка быть человеком. Мы – внутри ее. Мы не можем судить ее извне. Эта попытка может удастся, а может и не удастся. Это одна затянувшаяся и по сегодняшний день происходящая или произносимая, если угодно, фраза. Или, словами Пруста, «красивая фраза». Это – население мира множественными состояниями одного и того же, которое все время происходит. Или же – пушки Фолкнера, которые в роковой день сражения между северянами и южанами уже заряжены, но еще не выстрелили. Хотя известно, что они выстрелили. Но это есть факт физической истории, а в душевной жизни и в структуре единой истории каждый юноша, как говорит Фолкнер, становящийся личностью, должен решить, как он поступит в тот момент, когда флаги развернуты, пушки заряжены, но за флагами еще не пошли в бой солдаты, и пушки еще не выстрелили, и всего этого могло не произойти. То есть – что? – Христа не распяли. Есть вещи, по отношению к которым человек в той мере является человеком, в какой он не может даже принять нечто как совершившееся. Мы ведь в действительности не допускаем, что, например, случилось распятие Христа. Вот в той мере, в какой для нас это недопустимо, то есть – не случившийся факт, в нас что-то происходит, и мы являемся людьми.

вернуться

149

См.: Sw. – p. 179.

вернуться

151

См.: Мандельштам О. Стихотворения. Л., 1979.

вернуться

152

Sw. – p. 180.

вернуться

153

См.: Sw. – p. 181.

вернуться

154

Fug. – p. 562.