Операция была несложная. Сущность ее заключалась в том, чтобы поместить крошечные серебряные датчики под кожу на висках, как раз над скулами и непосредственно перед ушами, по одному с каждой стороны. Датчики были такие маленькие, что никаких шрамов не останется. Килли будет руководить операцией, а проведет ее британский специалист. А так как специалистом был сэр Ральф Хоу, после имени которого писалось букв больше, чем Гаррисон мог надеяться запомнить, все, казалось, было 9 порядке. Когда операция закончится, Килли вернется в Падерборн, где окончательно отладит приспособления для Гаррисона, которые бывший капрал получит при одной из следующих встреч. Все, имеющие отношение к этой операции, были очень обходительны, и Гаррисон знал почему: это, должно быть, стоило Томасу Шредеру маленького состояния.

Когда через пять дней Гаррисон вернулся в “Хэйлинг Айланд”, он узнал, что Джуди перевели в какой-то центр в Средней Англии. Гаррисон не замедлил записать это на счет подлой игры матроны. Однако, он не выразил недовольства. Жизнь, как и любое физическое явление, должна продолжаться — когда она останавливается, она костенеет. И поэтому, пожав плечами, он снова вернулся к жизни (по фразеологии матроны) полупреступного элемента.

Здесь имелось в виду то, что он держал в своей крошечной комнатке особо низкопробную марку дешевого коньяка и соблазнил некоторых пациентов последовать его примеру, что нередко сопровождалось буйствами и время от времени катастрофическими результатами. И не в первый раз служащих центра вызывали в местный морской паб, где пациенты (которые по всем правилам должны были мирно спать в своих постелях) напивались, устраивали беспорядки и отказывались покинуть означенное помещение несмотря на то, что время было закрываться. Как потом выяснилось, Гаррисон неизбежно был заводилой. Случай, когда слепой ведет хромого и иногда калеку...

Гаррисон постоянно собирал вокруг себя сподвижников, кружок близких друзей, можно сказать почти учеников, с которыми он проводил много времени: частенько они спорили на разные темы или рассказывали истории из жизни. Но это было так же далеко от его характера, как мел от сыра. Матрона вовсе не удивилась бы, если бы однажды ночью обнаружила, что они занимаются спиритизмом или чем-нибудь подобным; но обычно это были попойки и разговоры. Теплые вечера заставали их на пляже. Гаррисон (типичный случай) неоднократно уже предупреждался о его неразумном отношении к плаванью в одиночестве: ночью у него не было ни малейшей надежды выжить в случае, если его подведет чувство направления.

Вот такими были некоторые из черточек (матрона сказала бы “качеств”), которые выделяли бывшего военного полицейского из общей массы больных и покалеченных военных; но были и другие “качества”, которые были менее очевидны, но более приводили в замешательство. Одним из них был факт, что Гаррисон, пожалуй, был слишком хорошо обеспечен для капрала военной полиции (его ежемесячный процент с капитала обозначался четырехзначной цифрой), а также то, что среди его друзей и знакомых числились какой-то важный немецкий промышленник и какая-то путешествующая наследница, — или, по крайне мере, очень состоятельная дама, — чьи открытки всегда приходили из невозможно экзотических и, с точки зрения матроны, невероятно дорогих мест. Гаррисон получал открытки из Стамбула, Токио, Иоганнесбурга, с Ниагары и со Стродосских гор на Кипре, из Берлина и Гонконга; и это были не просто формальные открытки, но вдумчивые, маленькие напоминания от той, что явно была когда-то его любовницей. Немногословные, но всегда наполненные содержанием, они гласили: “Я любила тот способ, которым ты любил меня”. Или: “Ты был очень скор — благодарю Бога!” И по душевному состоянию Гаррисона, когда кто-нибудь из его кружка читал ему одну из таких открыток, матрона знала, что, если бы там было написано только “приезжай”, — только это, — Гаррисон немедленно выписался бы и поехал к ней. Это была очень странная связь, она медленно умирала и приносила боль, обе стороны чувствовали это, однако каждый оставался сам по себе.

Были также письма из Германии (матрона подозревала, — делового характера), но она никогда не посмела бы прочитать их. Время от времени приходили посылки...

Подходили к концу сентябрь и третий месяц пребывания Гаррисона в центре, когда специальной доставкой принесли посылку. Ее вручили ему там, где он сидел, — в тихой комнате, — наслаждаясь осенними солнечными лучами, падавшими на него сквозь огромные окна, выходящие на залив. Открыв ее (это было нелегко, так как посылка была чрезвычайно хорошо упакована), Гаррисон вытащил пару широких золотых браслетов и позолоченные очки, повторяющие контур лица, со “слепыми” линзами из отражающего серебра. Никакой сопровождающей записки, никаких инструкций, никаких батареек или проводов.

Под орлиным взглядом матроны Гаррисон надел браслеты и головное приспособление (он никогда не думал об этом приспособлении как об очках; очки, как слово, потеряли для него свое значение). Крошечные выступы на внутренней стороне приспособления, как раз там, где оно облегало его виски перед ушами, сжимали и раздражали его, но не сильно. Безусловно, эти выступы были нужны: через них он “слышал” звуковые картинки, которые должны были заменить ему зрение. В течение следующей недели он только и делал что упражнялся, да так много, что ему даже приходилось напоминать о еде.

Теперь он понял, что Шредер имел в виду, когда говорил, что то, другое приспособление, было только “для демонстрации”. Менее чем за месяц его новое приобретение сделало его почти полностью независимым.

Однажды, к концу пятого месяца пребывания Гаррисона в центре (его должны были выписать и предоставить самому себе перед Рождеством), его позвали к телефону. Он знал, что это будет дурная весть. Последние дни он плохо спал: метался и ворочался, — что приводило к беспричинной раздражительности. Он страдал от сильных “ложных” болей в животе, вызвавших тошнотворные головные боли и даже рвоту, но его физическое здоровье, тем не менее, было, как никогда, отличным, фактически он мучился чьими-то симптомами и знал чьими. Поэтому, как только он взял трубку, имя “Томас” само собой сорвалось с его губ.

— Ричард, — донесся прерывистый шепот с другого конца провода, — да, это Томас. Я позвонил тебе, чтобы сказать многое, но главное — теперь осталось недолго.

У Гаррисона перехватило дыхание.

— Послушай, — горло предательски пересохло, — я не...

— Умоляю! — прошептал Шредер. — Даже говорить больно. Просто выслушай меня. Потом ты будешь говорить, а я — слушать...

Мой дом в ларце — твой. Ты всегда должен пускать Зауля Зиберта в госпиталь, а Адама Шенка — в библиотеку и обсерваторию. Помимо этого тебе принадлежит все поместье, делай в нем, что хочешь, но распоряжаться им ты не должен. Оно само позаботится о себе. Финансируется поместье отдельно. Вилли Кених знает все тонкости. Теперь слушай внимательно, Ричард. Кроме тех трехсот тысяч фунтов, которые я назначил тебе после того, как ты гостил у меня, я поместил одиннадцать с половиной миллионов немецких марок на счет в одном из швейцарских банков. И снова, Вилли — ключ. Это, в основном, “рабочие деньги”, которые принесут тебе большую выгоду. Думаю, ежегодный процент с них составит где-то от трехсот до трехсот пятидесяти тысяч фунтов. Ты крайне богат, мой мальчик.

— Томас, я.., не знаю, что сказать.

— Ничего не говори. Мы заключили соглашение, и я выполнил мою часть сделки.

— Временами я все еще думаю, что вы — сумасшедший. Все эти деньги...

Смешок Шредера походил на помехи на линии.

— Какая мне теперь польза от денег, Ричард? И ведь все мои деньги будут ждать меня — нас! И, Ричард, если бы ты знал, сколько их, осевших во множестве мест, и доходы от них год от года все растут. Однажды — о, это произойдет! — мы окажемся среди самых богатых людей ми. — .ра..! — он закашлялся.

— Томас! Ради Бога, не надо! — Гаррисон сжал трубку и согнулся. — Томас, я что-то чувствую внутри себя. Вашу боль!