— Люся, все будет хорошо, — шептал Алексей, — вот увидишь.

— Конечно. Мы еще на танцы пойдем.

— Я не так уж люблю танцы. Но если ты захочешь…

— Ага. Я тоже могу не ходить.

Слезы еще текли — тут она ничего не могла сделать, — но горечь прошла, рассеялась. Никто не взял ее куклы, не похватал с полки любимых книг, никто не требовал от нее, чтобы она была веселой и легкой, ничего не давая взамен.

Люся закрыла глаза, ощущая счастливую тяжесть неумелой гладящей руки. Свой человек. Свой!

***

Был третий день. Воскресенье. 4 часа. Как раз время для посетителей. И они пришли.

Первой влетела мать.

— Мама! Мамочка! — Люсе казалось, что она кричит, а голос звучал хрипло и бесцветно.

— Ой, Люська, ой, доченька, да что же это? Уж я себя изгрызла за свое гулянье. Прости меня.

— Что ты, мама?!

— Приехала нынче только, под утро, а бабушка мне… Ох ты господи!.. Ну как ты сама себя чувствуешь, а?

У нее виноватая походка, виноватые глаза, руки, слова. А чего, собственно, убиваться? Она же не знала. Так даже лучше обошлось. Теперь зато есть Алексей.

— Мам, да уже все в порядке. Через несколько дней ходить буду. Мне врач сказал. Мам, знаешь, какой у нас профессор обход делает — весь седой, а усы черные и вот так свисают! Мам, ну чего ты плачешь-то?

— Ой, доченька…

— Знаешь, мам, он пришел и говорит: «Кто у вас тут «Шипром» душится? Пощадите меня, не делайте этого». А женщина, мам, вон та, на крайней кровати, Тамара, говорит…

— Какая она тебе, дочка, Тамара, почти что мне ровесница.

— Ну, неважно, Тамара, в общем… Она… — И глянула на дверь. — Ой, девочки!

Школьные подружки были без халатов. Они воровато прокрались, быстренько стали выгружать из сетки на Люсину постель конфеты, апельсины.

— Люська, мы двое пробежали, а там полкласса пришло. Не пускают.

Люся смотрела на подружек и сквозь тусклую пелену, в последние дни задернувшую для нее весь мир, увидела, с радостью увидела, как они обе праздничны, здоровы, особенно здесь, среди бледных, одутловатых соседок по палате.

— Знаешь, нас не пускали, — говорила Нина, раскладывая пакеты у Люси в ногах, — а мы увидели еще дверь. Ленка порылась в кармане, нашла ключ от квартиры — хоп! — и отперла! Представляешь?

Люся смеялась и сама ощущала, что ей все сегодня веселей, чем вчера, все важнее, значительней.

— Слушай, Люська, а ты — ничего! Только бледная. А то уж наговорили — прямо чуть ли не умираешь!

— Люська, а Сергей твой, дипломат, ходит мрачный. Зашел вчера к Ленке — прямо руки у него дрожат. Ох, Люсенька, приворожила ты его!

— Уж его приворожишь!

Вбежала пожилая сестра.

— Девочки, девочки, почему без халатов? Кто пустил?

— Мы сейчас уходим. Сейчас.

— А конфеты возьмите. Ей нельзя.

— Как это?

— А вот так. Теперь придется без конфет.

Девочки машут руками от двери:

— Там еще мальчишки пришли. Миша Сироткин, Сережа…

У Люси влажнеют глаза. Они вообще теперь на мокром месте.

— Спасибо. Скажите спасибо.

Мама заволновалась:

— Может, мне пора, доченька? А то ведь по-одному разрешают.

— Нет, нет, мам, посиди. Знаешь, как я рада!

Люську продолжала нести, качать волна легкости.

С тех пор как ушел отец, ее преследовало недоброе ощущение внутренней зависимости от матери: то было жаль ее, то вдруг душила обида: «Из-за тебя, из-за тебя все!», то мучило сознание своей вины за меньшую, — ох, меньшую! — любовь, чем к отцу; то восхищало мужество матери, ее жизнестойкость и рядом обида, что вот дочка-то ей не больно дорога. Сложное, постоянно меняющее окраску чувство, которое, пожалуй, не назовешь любовью. Зависимость. Постоянная эмоциональная зависимость. И это мешало свободно дышать. А теперь вот — ничего такого! Мать. Часть дома. Может быть, подружка. Хорошо, что она есть. Вот сидит рядом — и это тоже хорошо.

— А глазки-то у тебя веселые, доченька. Я с доктором поговорила, он сказал — теперь уж не опасно. Только надо остерегаться. И укол придется делать каждый день. Велел, чтобы ты научилась.

— Научусь. Как бабушка?

— Окончено свидание, — возвестила пожилая сестра. — Прошу посетителей…

Все посторонние ушли из палаты. В больнице, как в поезде, родственники — посторонние («просим провожающих…»). Люся вздохнула с облегчением: устала. А вот Алексей не ушел. Потому что он не посторонний. Он как сидел весь этот час возле столика дежурной сестры, так и остался. Красивая сестричка Оля, сдавая смену, заглянула ему в глаза:

— Может, проводишь?

— В следующий раз, ладно?

Алексей сам удивлялся на свою занудную положительность, — только и стучит в голове: «Люся, Люся…» Он боится уйти домой, а вдруг тут что-нибудь…

— Если есть возможность, подежурьте, это не повредит, — сказала ему та самая женщина-врач, которая со шприцем и содовым раствором. И добавила: — А ведь мы с вами спасли вашу сестренку!

***

Возле больницы много деревьев и кустов. Они не больничные, они деревья вообще, потому что были здесь до всяких домов. Это их потеснили, а не они выросли рядом.

После врачебного обхода Люська в длинном махровом халате вышла под эти деревья и кусты. Здесь происходило то, на чем редко задерживаются людские глаза: коричневые лапы почек размыкались и выпускали на свободу беловатый лист. Он потому был беловатый, что принадлежал возлеоградной акации, которая к осени обрастает стручками-свистульками. Над головой с шорохом толкались в рост беспомощно-светлые листья тополя, падали его пустые почки, бархатились под ногами бордовые червячки его цветов… И что-то звенело, звенело в воздухе, и Люсе казалось, что там, возле древесных корней и стрельчатой травы, маленькие зеленые трубачи, бесшумные и таинственные, точно гномы, возносили свои легкие трубы…

Весна! Люся только в очень раннем детстве увидела весну и поразилась ей: этому нежному цвету и этой радости листьев и травинок: «Мы! мы! мы!»

И теперь она слышит то же, только еще громче и победней.

Она трогает рукой кору дерева и удивляется ее шероховатой красоте. Подставляет лицо под теплое майское солнышко и радуется этому теплу. Если случается дождик, она ловит дождинки ртом.

— Как дурочка прямо, — смеясь, жалуется она Алексею. — Ну будто только что родилась: все мне внове! Почему?

— Люсь, а ведь так оно и есть: родилась заново, — отвечает он.

И Люся понимает — он не хочет говорить про ту ночь, когда была только белая стена и больше ничего не было: ни страха, ни боли, ни жалости к себе. Бережет ее! А чего беречь? Было так. А теперь — иначе. Теперь дарованы заново эти деревья — кора, листья; облака над ними; люди — соседки по палате, которые тотчас принялись опекать ее (неопытная в болезни!), жалеть (такая молодая!), восхищаться. Одна из них, Тамара, называла ее сперва «существо», потом «Тяпа», а теперь «девочка-эльф».

А что такое эльфы? Они почти как люди, только поменьше и очень легкие. Они умеют летать. И живут в лесу.

Про эльфов от безделья придумала Тамара, а Люська ухватилась за сказку. Это стало их игрой.

— А что делают эльфы? — спрашивала шепотом Тамара.

— Пекут блины!

— Ну да? А задание по алгебре?

— Еще вчера сделали!

— Не желают ли они полетать?

— Не могут: выстирали крылышки и развесили на ветках.

— Вот тяпы! В такое утро!

Они обе тихонько смеются. Странно, но над Люськой, как в детстве (все теперь как в детстве!), сказка получила власть. Она сгустила краски: зелень стала ярко-зеленой, облака ярко-лиловыми, земля тучной, влажной, чреватой новой жизнью; а Люськина походка сделалась упругой, легко переходящей в бег, похожей на полет.

Может, был (был! был!) и еще один дар, но о нем боязно думать. Он сродни сказке, но пугал крупностью и жил в душе потайной и радостной жизнью.