Вот и сейчас, среди деревьев, одна, Люська тихонько смеется, закрывает глаза, ловит кожей лица солнечное тепло, движение листвяных теней. Хорошо!

Потом она быстро озирается: не глядит ли кто. Стоп!

За узорной решеткой забора, на узком тротуаре старой улочки, прямо напротив Люси стоит девочка. У девочки огромные серые глаза — прямо в пол-лица; крохотный нос, еще меньше роток, будто кто проткнул дырочку, и припухшая верхняя губа. Это все не так уж красиво, но очень знакомо. Знакомая девочка. Хотя никогда не виделись. И эти длинные, почти белые волосы, и бант над головой.

— Как тебя зовут, девочка?

— Меня? Птица.

Люся перестает смеяться. Ей хочется сесть, перевести дух. Она хватается за ограду, держится крепко.

— А где твоя мама?

— Вона там, в магазине. Я больше от нее не убегаю.

— Ну и молодец.

Девочка открыто и ласково рассматривает Люсю.

— А ты в больнице, да? Ты не слушалась?

Какие глупости говорят ребенку, и он, если, не дай бог, заболеет, будет бояться этого дома. Глупая мать, вот что. Глупая женщина — мать Люсиной сестренки. Так легко сердиться на нее. Но она не виновата. Эта женщина ни в чем не виновата? А кто же виноват? Ведь никакой девочки-Птицы еще не было, вот этой Птицы не было. А Люся была. Хотя ее уже не звали Птицей. Но ей тоже хотелось, чтоб был отец. Ее отец.

Девочка держится за чугунные прутья, раскачивается, глядит на Люсю:

— Давай в чего-нибудь поиграем, а?

— У меня есть мячик, — отвечает Люся. — Хочешь?

— Хочу.

У Люси под подушкой и вправду лежит двухцветный мяч — это подружки принесли, чтоб она не скучала; читать ей пока нельзя, глаза плохо видят, строчки расплываются. Так вот — мячик.

Люся отбегает от решетки, в которую вцепилась девочка, а сама оборачивается. Ей страшно, что та уйдет.

— Ты не уходи.

— Нет. — И оглядывается. — А вона мама.

На верхней ступеньке магазина, того, что напротив, стоит полная женщина с одутловатым лицом. Мягкие руки ее укладывают в продуктовую сумку белый батон. Знакомые руки. Те самые, которыми толкали, запихивали в сумку самое дорогое, отнимали, без спросу и совести отнимали у Люси. «Почему вы берете?»

Люся стоит оцепенев, как во сне.

Женщина уже нашарила глазами девочку, уже перебежала дорогу. Вот она, рядом.

— Ты что тут делаешь? Я разве велела тебе… — И замолчала.

Люсе надо бы не глядеть так на этот мягкий рот и разреженные короткие зубы; на это пухлое безвольное лицо, не помеченное возрастом; на бледно-голубые маленькие глаза под безбровыми дугами. Неужели она лучше мамы? Неряшливо одетая, непричесанная.

А девочка?.. Девочка такая, какой была когда-то Люся. Но ведь теперь Люся не такая, и, значит, девочка лучше.

И снова: но ведь тогда еще не было девочки!

Женщина в замешательстве наклоняется к дочке:

— Пойдем, пойдем, Птица.

И вдруг лицо ее покрывается пятнами, глаза, которые она почти так же открыто, как девочка, поднимает на Люсю, краснеют и набухают.

— Люся, — говорит она шепотом. — Люся, я вас сразу узнала. По карточке. У Мити есть карточка. Вы заболели, да? Я скажу. Он придет навестит.

Она подхватывает девочку и тащит ее, хлопая разношенными туфлями.

Девочка из-за ее плеча тянется к Люсе, выворачивается: она хочет сыграть в мяч.

Люська стоит оторопело и глядит, глядит вслед женщине — той, из сна, обретшей плоть. Она видит девятиэтажный дом, в подъезд которого та входит, и ей трудно поверить, что каждый день в этот дом возвращается ее отец. Ей отвратительна женщина, и ей стыдно своей злости: очень уж безобидно и жалко смотрела она, будто не очень счастлива, не очень уверена не только в своем счастье, но и в праве на него.

Отравленная этой встречей Люся медленно идет по дорожке. И все же боль ее имеет предел, она с удивлением ощущает это.

«Скажу Алексею. Все, все расскажу», — и сама мысль об этом будто высвечивает событие.

— Ты чего, Люсек? Чего пригорюнилась?

Это — Тамара. У нее непропорционально тяжелое лицо с удлинившимся подбородком и носом. Слоновая болезнь. Акромегалия.

У Тамары молодой — моложе ее — муж, и она боится потерять его.

— Знаешь, как говорится: брат любит сестру богатую, а муж — жену здоровую.

Изуродованная болезнью, она тихонько плачет по ночам. А утром встает ясная.

— Ну, — говорит она сонной Люське, — как ты думаешь, что сейчас делают эльфы?

— По-моему, еще спят, — бормочет Люська и сразу поднимается.

И они с Тамарой, наскоро помывшись, шагают по безлюдным аллеям, вдоль больничных корпусов.

— Люсек, ты — очаровательное создание. Ты должна — понятно тебе? — должна быть чертовски счастлива.

— Да, очаровательное! У меня ноги некрасивые.

— Не болтай. Тебя это ничуть не тревожит. Ты просто прикидываешься. А потом, у эльфов не бывает спортивных ног, а? — Тамара смеется.

И Люська тоже. Просто оттого, что ей тепло и уверенно с этой женщиной, которая раз, всего лишь раз и только ей одной поведала о своем горе и больше о себе — никогда. Разве если что-нибудь смешное.

Больничный быт. Беседы о болезнях, странное тщеславие: чья хворь опасней. Люся привыкла. Но внутри сидит живучий бесенок, он уже прыгает, весело подбрасывая лапки, — ничего, мол, обошлось! Жив! Жив! Люся немного пригибает голову, чтобы не выглядеть вызывающе веселой.

Часа в четыре в парк прибегает Миша Сироткин. Он рассказывает о дворовых новостях, о том, кто и куда готовится, и что ей по справке о болезни выдадут аттестат без экзаменов — не зря она хорошо училась! Они болтают минут двадцать, потом Люся говорит:

— Ну, Миш, мне пора, а то заругают.

Она всегда говорит так, потому что знает: когда они переберут все новости и немного посмеются Люськиным рассказам о нянечках и соседях из мужской палаты (ох, мужчины болеют всласть, с преувеличением!), тогда вдруг станет не о чем говорить. Она не дожидается этого, ей не хочется никакой жесткости, никакого напряжения. Она благодарна Мише Сироткину, что он приходит, что не отрекся от нее, несмотря на стоны матери: «Инвалида берешь! Сам говорил — болезнь неизлечимая». О, Люська знает эту женщину! Да и соседки пришли навестить, рассказали про шумные — на весь двор — скандалы и обсуждения.

Ей дорога Мишина похвала. «Таких девчонок, — сказал он, — больше на свете нет! Мне Алексей говорил, как ты чуть не помирала, а смеялась, когда его с врачом спутала. Алексей — человек. Я бы с ним дружить мог, да он, видно, не хочет, обходит меня».

Люся слушает и складывает его слова в сундучок памяти. У нее теперь всегда в запасе радостная перспектива: расскажу Алешке. Ах, кто бы знал, как это счастливо, когда все, все, что есть ты, интересно другому!

Сергей бывает редко. Готовится к экзаменам. Он исхудал, стал серьезен и даже строг. Он не спрашивает, как она себя чувствует. Сам рассказывает много и интересно, и Люсе кажется, что он заранее готовит эти рассказы. А она почему-то устает от них и быстро забывает.

***

Мама плакала. Ее слезы Алексей видел впервые. И, надо сказать, она этими слезами что-то проигрывала. Такая крупная, красивая женщина, твердая походка которой соответствует характеру, не должна распускаться. Алексей привык верить в ее справедливость и правоту и теперь не мог стряхнуть с себя неприятного удивления. Почему, в самом деле, надо спасать его от Люськи, от забот, его личных забот, которыми он никого не отягчает?

И в результате — они сидят на маминой тахте, совершенно отчужденные, стараясь не встретиться взглядами.

— Мама, — говорит он и сам слышит в голосе нотки раздражения. — Ну поверь, что от школы я не отстану, что к университетским экзаменам готовился всю зиму и эти несколько дней не решают!

— Как это не решают? Теперь каждый час решает!

— А ты бы хотела, чтоб я…

— Обойдись без демагогии. Я бы хотела простого благоразумия. Слишком многое ставишь на карту.