В кабачке люди обсуждали дело. Общее сочувствие, особенно у женщин, было на стороне царя: где же видано, чтобы жена шла против мужа! – «Помяни мое слово, заточит ее царь в монастырь. Велит постричь и заточит», – говорил другой завсегдатай, стряпчий, щеголявший ученым словом. – «Еще может и того хуже статься», – заметил кто-то и, видимо, сам испугался своих слов, хоть люди все были знакомые. Хозяин мрачно на него покосился, но ничего не сказал.

Под вечер кабатчик, убедившись, что на дороге ничего страшного нет, кое-как, с помощью Машки, отвел Михайлова в его комнату. От долгого пьянства и от господской еды Михайлов ослабел и в последние ночи беспробудно спал дольше, чем обычно. На этот же раз проспал особенно долго, и когда проснулся, оказалось, что были и прошли большие дела: матушка-государыня победила. Ничего важного он так и не видел; не видел ни проехавшей верхом в гвардейском мундире царицы, ни войск, прошедших в направлении к Петергофу. Небольшие отряды еще шли то в одном, то в другом направлении, проносились всадники с радостно-озабоченным видом, толпы народа, солдат и вольных, ревели у заставы: «Да здравствует государыня императрица! Ура!..» Хозяин чуть не рвал на себе волосы: оказалось, что государыня заночевала отсюда в нескольких верстах в Красном кабачке, – ведь могла же остановиться и у него!

Выпили и почесали язык с добрыми людьми, все радовались победе матушки-царицы. От событий ли или по другой причине, стало очень весело. К вечеру о государственных делах больше не говорили. Машка пела и плясала, кто-то бренчал на гитаре, не так, как лаеши, но не худо, и снова лилась водка. Дорожили теперь курьером в кабачке как будто меньше. Хозяин даже дружески попросил его перейти во вторую комнату: из проезжавших по почтовой дороге господ многие останавливались у дверей, заходили перекусить, выпить. Обида Михайлова потонула в вине. Зная, что деньги идут к концу, он решил напоследок гулять вовсю. Машка очень его в этом поддерживала, и долго еще шло господское житье.

Как-то, проснувшись в двенадцатом часу с головной болью, он увидел, что Машка сидит у стола и раскладывает деньги из кошелька. Это его рассердило. Нисколько не смутившись, она объявила, что у них осталось девять рублей с копейками. – «Ох, врет, скверная баба!» – подумал Михайлов. Считал естественным, что Машка, как все люди, желает поживиться где и когда можно; но было бы лучше, если б она, как следует, приласкалась и попросила у него денег, а не лезла тайком в его кошелек. – «Свой кошель припаси и как хошь тряси», – сердито сказал он и сообщил, что идет в город: дело, – а какое дело, не объяснил, в знак неудовольствия. Ей не было известно, что у него еще есть пятьдесят рублей в канцелярии. – «Хозяину должны три рубля семьдесят копеек», – холодно сказала Машка. – «Велики деньги!» – проворчал он с презрением и вышел.

Улицы были полны народа. Было еще весело, особенно оттого, что никакого порядка; но первое веселье уже проходило. Женщина, видимо, солдатка, предложила Михайлову из-под полы вино. Он сухо отказался, догадываясь, что бутылка из разграбленных погребов: по своей честности, краденого терпеть не мог. Вдобавок, его угнетала мысль о без толку истраченных деньгах, о конце господского житья. Становой кафтан его был уже грязен, а серебряные часы стояли.

В канцелярии он обратился за деньгами к расходчику не без робости, улучив минуту, когда в комнате никого больше не было. Старичок изумленно на него уставился и, вопреки своему обычаю, молчал довольно долго. Затем прожурчал: «Все, братец, пропил?» – «Все не все», – ответил смущенно Михайлов. К приятному его удивлению, расходчик нашел, что он хорошо сделал: «Ну, что ж, зато погулял в свое полное удовольствие. Много ли, брат, толка от денег? Вот ты хотел бросить службу, – уж чего хорошего? А теперь будешь дальше служить, – он хотел было сказать „батюшке царю“, но спохватился и сказал: „матушке государыне“, – разве не хорошо? Добрая у нас царица, дай ей Бог счастья и здоровья»…

Расходчик поговорил минут десять, затем отсчитал пятьдесят рублей, стараясь не глядеть на изображение царя Петра Федоровича. – «Ну, а все-таки эти бы сберег, – полувопросительно сказал он Михайлову и добавил, что в конце недели надо будет ехать в Казань. – Значит, будь, брат, готов». – «Слушаю, Егор Иванович», – ответил Михайлов, приободрившись. Слова расходчика его немного успокоили. «Ну, что ж, в Казань, так в Казань. Всю жизнь ездил и дальше буду ездить», – подумал он и опять вспомнил Киев.

У выхода ему встретились быстро шедшие, почти бежавшие, канцеляристы. Они тихо, каким-то восторженно-отчаянным шепотом сказали, что в Ропше прошлой ночью скоропостижно скончался бывший царь Петр Федорович, – только что пришло известие: впал в прежестокую колику и скончался! Михайлов, бледнея, снял шапку и перекрестился. Спрашивать ни о чем не стал, понял, что тут дело нечисто; да и канцеляристы пробежали дальше, торопясь сообщить известие другим.

Машка в кабачке плясала с каким-то человеком, не из простых и не из благородных: верно, какой чиновник не из важных, писарь или справщик. Это было неприятно Михайлову, хоть она ему надоела. Занял место вблизи хозяйской стойки и громко сказал хозяину: «Подай-ка, братец, моей … Да за мной долг? Сколько?..» Вынул кошелек и стал небрежно считать золотые. Машка, проносясь по середине комнаты, взглянула на него изумленно. Михайлов заказал себе то, что она любила: гусиные полотки, миндальные ядра. Выпил залпом полстакана пуншевой. Сразу стало легче. Прошла как будто и головная боль. Через минуту Машка подошла к столу и нерешительно сказала, что ей постыл этот писаришка, да он, верно, сейчас уйдет. Михайлов ничего не ответил с видом полного равнодушия, – ни сержусь, ни не сержусь, всего обиднее для бабы, – и велел подать жаркого одну порцию. Машка отошла.

Хозяин поманил Михайлова в дальний угол и шепотом спросил: «Слышал?» – «Слышал», – ответил, снова бледнея, курьер. – «А кто, знаешь?» Курьер отрицательно покачал головой и остолбенел от ужаса, узнав, что государя задушил тот самый, с рубцом на щеке, офицер-великан, который не раз бывал в кабачке.

Принесли жаркое, Михайлов еле к нему прикоснулся, но пил стакан за стаканом. Машка под разными предлогами раза два подходила к его столу, отпивала глоток пуншевой с таким видом, будто это само собой, и отпускала ему игривые улыбки. Однако со своим большим опытом чувствовала, что напрасно старается: кончено. Это было ей обидно: для чего деньги достанутся другой или жулику-кабатчику? К тому же, курьер ей нравился: хоть мужик, а в душе почище барина. Михайлов не глядел на нее и думал, что можно с Машкой, можно без Машки, и можно пропить двести рублей и все вообще можно, если делать умеючи, как господа, как тот страшный капитан, который убил царя и за это осыпан золотом. Потом была пьяная драка с писарем. Потом они помирились, он заказал еще бутылку, за ней другую. Михайлов пил и блаженно думал, что все полбеды, что все трын-трава, что Машка врет – не в одних деньгах дело, – что есть на свете счастье, хоть от него болит голова, и что это счастье – пуншевая водка.

XVII

В болезни профессора Ломоносова опять произошло ухудшение. По настоянию Елизаветы Андреевны, к нему ездили лекари, все самые лучшие, что учились и работали при гофшпитале. В последнее время приезжал старый лекарь, помнивший еще аптекарского боярина, ученик самого Бидлоо, сбежавший от него в молодости по причине тяжких побоев. Он не отставал от успехов европейской науки, умел щупать пульс и знал, как лечить все две тысячи четыреста болезней. Ломоносовскую болезнь относил к классу второму, к порядку первому, и только насчет специи сомневался: шестая или седьмая? Лихорадку же, считая не гуморальной, лечил маковым декохтом, дусамером и драконовой кровью. Ломоносов слушал его угрюмо, а иногда говорил нехорошие слова, впрочем не из самых страшных. Лекарь не обижался; знал вдобавок, что могут последовать и слова самые страшные.