Пазухина, привыкшая к успехам и оттого спокойно уверенная, стала красноречиво развивать мысль о том, что да, мы предлагаем, что отказ от уборщицы показывает новые отношения в бригаде…

— Мы еще в школе сами класс убирали, подумаешь! — насмешливо перебила Корзинкина.

— Терпения больше нет! Будет конец вашим репликам? — крикнул мастер, раздраженно передвигая на лбу лупу.

— Галина, Галина! — с укором произнес чей-то голос.

— Давид Семеныч пришел! — закричали с конвейера.

— Здравствуйте, Давид Семеныч!

— Давид Семенович, выходите вперед, скажите авторитетное слово! — пригласил мастер.

— Отсюда скажу, — ответил Давид Семенович, стоя у конвейера позади столика Корзинкиной.

Настя впервые увидела его. Это был длинный, тощий, очень сутулый старик с крупным носом, похожим на клюв большой птицы, и влажно-черными, как вымытые черносливины, глазами. Какое-то беспокойство сидело в этих запавших, невеселых глазах, окаймленных красноватыми, воспаленными веками.

— Что за жизнь! — заговорил он неожиданным для своего высокого роста фальцетом, с хрипотцой и хлюпаньем в груди. — Разве вы можете понять эту жизнь! Была уборщицей, а станет рабочей с такой завидной профессией! Покажите мне другую профессию, которая приносила бы людям столько удобства и пользы? Раньше чиновники ходили при часах. Да купец цепочку по животу выпустит. А теперь человека нет без часов. Какой ты человек без часов! И уборщица может заделаться мастером такой красивой и полезной профессии!.. Если бы раньше мне сказали, я ответил бы: нет, это мне снится во сне. Давай бог тебе, Галина, понять эту новую жизнь, тогда ты прикусишь язык, а не станешь направо-налево кидать свое глупое «подумаешь», которое слушать сердцу больно. Раньше кому надо было уборщицу тянуть? Кому интерес?

— Правильно! — одобрительно подхватил мастер.

Он был доволен высказыванием Давида Семеновича, но, зная, что его речь может затянуться на час, перебил, поскольку десятиминутка кончилась.

— Все ясно? Одобряете инициативу передовиков?

— Одобряем.

На этом собрание закрылось, и конвейер пошел.

— Могли бы и мы с тобой какое-нибудь деловое предложение придумать. Ноль инициативы, — сказала Корзинкина.

На старика за его нравоучение она не обиделась.

— Кто он такой? — спросила Настя.

— Декатажник. Я с ним знакома по разным делам. Я и домой к нему, бывает, захаживаю. Историй про прошлое знает! Заведет часа на два, сидишь все равно что в Университете культуры, — сказала Корзинкина и без видимой связи добавила: — Можешь меня звать Галиной.

— Галя…

— Не Галя, а Галина.

— Галина?

— Вот именно.

Они замолчали, потому что увидели Василия Архиповича. Он вышел после десятиминутки из бригады. Но почему-то сразу вернулся и направлялся прямо к пим с возбужденно-озабоченным видом.

— Позабуду язык прикусить — ущипни меня за ногу, — шепнула Корзинкина. — Надоело мне его воспитание!

— Товарищ Андронова, — официально обратился к Насте Василий Архипович, — выйдите в коридор для беседы с корреспондентом газеты, который интересуется стилем ученичества на часовом производстве.

— Стилем? Хи-хи! — фыркнула Корзинкина. — Что это за тобой корреспонденты гоняются? Как бы и мне за компанию в газету не угодить! То-то было бы смеху!

— Ступайте, товарищ Андронова, — не реагируя на насмешки Галины, велел мастер, — ступайте, и, если зададут непосильный для вашей подготовки вопрос, позовите меня, я дам объяснения. Лупу снимите.

Настя сняла лупу и пошла в коридор.

— В зеркало глянься, — может, там и фотограф тебя дожидается, такую знаменитость! — крикнула вдогонку Галина.

Настя подумала, что, наверное, корреспондент газеты — Анна Небылова (должно быть, вчера Абакашин насочинял про нее журналистке всяческих сказок), и действительно увидела ее в коридоре. Небылова сидела на скамье у стены, но какая-то вся невчерашняя. На лице ее не играло, как вчера, оживление, а лежала сумрачная тень, что-то было в ней настороженное, отчего она казалась дурнее и старше, в ней не было того очарования.

— Здравствуйте, — сказала Настя, колеблясь, подавать руку или нет, и не подала. Села на кончик скамьи.

Оттого что журналистка молчала, неулыбающимся взглядом изучая ее, как, вероятно, корреспонденты изучают объекты для очерка, Настя стала несвязно оправдываться, объяснять, что это — недоразумение, право, не стоило приходить, зачем?

— Я ничего рассказать не сумею, честное слово! Да и рассказывать нечего. Я еще и техминимум не сдала, и практически… А почему вы выбрали меня? Вам лучше бы с Корзинкиной поговорить, Галиной. Она только кажется резкой, а на самом деле хорошая, очень хорошая, и работает — ну, может, чуть похуже Пазухиной, а может, и не хуже, не понимаю, чем хуже? За конвейером успевает, чем же хуже? Вам, наверное, Абакашин про меня что-нибудь насказал? Так он выдумал, он ведь тоже у нас корреспондент, вот и придумывает, чего на самом деле и нет.

Она спохватилась, что сказала лишнее, возможно, обидное для журналистки, и замолчала. Пусть расспрашивает сама о чем ей угодно. Почему так неуютно с Анной Небыловой? Словно сидишь па суде под непонятным и отчего-то недоверяющим взглядом. У нее зеленовато-серые глаза с черными точечками зрачков. Светлые, с черными точечками. Зачем она пришла? Что ей надо?

Настя молчала, ей становилось не по себе.

— Неужели вы не знаете, кто я? — вдруг спросила Анна Небылова, глядя на Настю в упор, и непонятно было, что в ее взгляде: просительность, осторожность?.. Или и то и другое.

Настя отшатнулась. От неожиданности она так смешалась, что не сразу поняла, только перепугалась чего-то ужасно, а потом поняла, что эта женщина пришла и признается ей, и стало еще ужасней. Что-то унизительное было для Насти в том, что «она» оказалась той самой Анной Небыловой, которая вчера была так хороша и возвышенна и все были очарованы ею! И Настя была очарована и не узнала ее. Она была хороша даже сейчас, со своими остриженными, отливающими медью волосами, тонкой кожей и сильной, складной фигурой спортсменки.

Тук-тук, — тихо доносилось из раскрытой двери. По коридору изредка проходили люди. Длинноногий, с оттопыренными ушами молодой инженер пробежал мимо с рулоном чертежей под мышкой. Обернулся, меряя Небылову по-мужски оценивающим взглядом.

— Разве вы не знали? — сказала Небылова, когда инженер скрылся. — Вижу, не знали. Милая! Теперь я вижу, вы милая, чистая, наивная девочка! Я хочу вас любить, я любила вас, еще не видя, за то… — волнуясь, растроганно говорила она.

— Не надо! — перебила Настя, отодвигаясь в угол скамейки.

— Хорошо, не будем об этом, — сказала Анна Небылова, медленно отводя со щеки прядь волос. — Я пришла вас просить. Я так готовилась к сегодняшнему празднику! Купила цветы, мечтала, ждала! Ну, думаю, уж в день-то рождения отца Настя придет, мы узнаем друг друга, подружимся… Я хочу одного — поверьте, поверьте! — хочу одного: чтобы Аркадий Павлович был счастлив. Он особенный человек. Нежный, привязчивый и все что-то должен, должен и должен! Он никогда не спокоен, оттого что все его существование — долг. Я хочу, чтобы он был спокоен и счастлив. Только в этом его спокойствии и счастье состоит все мое счастье, потому что я его люблю. Видите, я откровенна. Он сказал: с вами надо быть откровенной, нельзя прятаться. Я приехала к вам в город работать и думала: эпизод, три обязательных после вуза года, как-нибудь протяну. Разве могла я представить, что моя судьба стережет меня здесь? Где? В институтской клинике! Я пришла в клинику писать очерк, и вот… Вы наивная девочка, вам неизвестно это, вам непонятно, я его люблю, и никто не смеет меня осудить…

Она оборвала свою горячечную, безрассудную речь и, приходя в себя, тихо отвела со щек волосы, с беспокойством вглядываясь в Настю. Кажется, она наговорила не то, с чем шла сюда, к этой девочке, его дочери. Ведь она шла просить, что-то наладить, спасти.

— Отец тоскует о вас, — сказала Небылова.