Словом, в бригаде Василия Архиповича разбушевалась стихия. Он, красный как рак, не знал, чем утишить страсти, пока не сообразил пустить в ход конвейер.

— Вопрос о коммунистической бригаде обсудим на комсомольском собрании. По рабочим местам! Пускаю конвейер.

Конвейер заработал, и в бригаде восстановился порядок. Только Галина замешкалась возле столика мастера. Стояла, некрасивая, оттопырив нижнюю губу, и чертила пальцем на столике зигзаги.

— Галина! — позвала Настя.

— Корзинкина, — не глядя поправила Галина. — Ловко ты меня на чистую воду вывела!

— Галина! Даю комсомольское слово: нечаянно.

— Нечаянно?! И сидишь молча, как мастер велел, и не закричала на весь цех, а я думай, что хочешь, про нашу бывшую дружбу… Гадай, кто ты такая. Кто ты такая? Можно тебе верить? — спросила Галина, удивленно подняв короткие бровки.

— Верь! Завтра я все скажу на комсомольском собрании.

— Я сама все скажу. Удивительно, почему Давида Семеныча нет? — добавила Галина с напряженным лицом. И ушла на конвейер.

Василий Архипович потерял голову за сегодняшнее утро. Как действовать с ученицей Галины Корзинкиной? Посадить на прежнюю операцию — монтировать вилки? Пойдут объяснения, наделают брака. Перевести на другую операцию? Встретят непозволительной в рабочей обстановке враждой, и опять же брак: живые ведь люди, с психологией. Не автоматы.

«А не бегала она в многотиражку разоблачать по секрету Корзинкину, — хмуро подумал Василий Архипович. — Корреспондент этот шастает тут… По-настоящему надо бы закатить выговор Корзинкиной, пропесочить на комсомольском собрании. И пропесочу. До чего дело дошло — на конвейере читальни устраивают! Правильно, что в многотиражке протащили за такое кощунство. Что же мне предпринять?»

Василий Архипович, насупившись, перебирал свою канцелярию и без надобности листал книгу взысканий, с гневом задерживаясь над страницей под буквой «К», расписанной грехами Галины Корзинкиной, как вдруг в голове его блеснула мысль. Послать ученицу к Давиду Семеновичу! Решено. От имени бригады проведаем. Не совсем по законам в рабочее время, но Василий Архипович в этот раз махнул на законы рукой. Сухо и сдержанно он объяснил товарищу Андроновой, что и как, и вздохнул с облегчением, когда поникшая, робкая фигурка исчезла за дверями. И в то же время грустно вздохнул. «Хорошо вам в механических да автоматных цехах, где рабочие — кадровики, со стажем и пролетарской сознательностью, — думал он о других мастерах. — Повозились бы, как я, с молодым поколением! А, однако, ни при чем она в этой петрушке. Обвели вокруг пальца!»

И, сердясь на свою мягкотелость и отсутствие логики, Василий Архипович всю смену был раздражен, придирчиво искал недостатки и ходил туча тучей.

На дворе было холодно. Погода перевернулась в одну ночь. С утра было ясно, под ногами трещали намерзшие на тротуарах лужицы, а сейчас небо затянуло серыми тучами, и полетели реденькие, сухие, как крупа, снежинки.

Выйдя из завода, Настя подумала, что надо было зайти в многотиражку и при всех сказать Абакашину, что он гадко поступил, хуже, чем вор. Что он любит стихи и искусство, а хуже, чем вор. Надо поговорить с ним презрительно, как мама говорила с Небыловой, и не разреветься при этом. И во время гимнастики надо было быстро объяснить, как все получилось, а у нее перехватило голос, полились слезы, и сразу не захотелось жить. Как чуть что, ей не хочется жить. Другие смело кидаются в бой. А она вот какая, любуйтесь! Не волевая и слабая. И все ей нужно, чтобы кто-нибудь защищал. А чтобы самой защищать других и себя от несправедливостей — этого нет.

«И надо сказать на комсомольском собрании: Галина виновата, а я еще больше Галины виновата. Галина увлеклась „Гранатовым браслетом“, а мне бы ее сдержать. И не было бы брака. И еще я скажу, что хочу добиваться коммунистической бригады, что Галина — новатор, будет осваивать все операции, а не повторять все время один монтаж анкерной вилки. И что я привыкла к заводу. Вдруг бы очутилась одна, без нашей бригады? Одна? Без бригады? Нет, нет! Проснусь утром и рада, что есть завод. И даже Васенька наш, такой придира, мне нравится».

От этих мыслей, постепенно вносивших порядок в ее расстроенную душу, и от морозца, который становился сильней, румянил ей щеки и по-зимнему пощипывал нос, Настя ободрилась. Ей уже хотелось не плакать, а действовать. Скорее распутать эту мутную историю, освободиться! И написать Димке.

«Что я напишу? Что будет дальше? Как мы будем? Не знаю, не знаю. Я знаю, что люблю Димку. И все хорошо. Вспомню Димку — и все хорошо и не страшно. Значит, я его люблю. Сейчас посоветуюсь с Давидом Семенычем. Давид Семеныч рассердится за „Гранатовый браслет“. Пусть рассердится, пусть бранит! Пусть выступит на комсомольском собрании. „Вы не можете понять эту новую жизнь“, — скажет он на собрании».

Незаметно Настя добежала до улочки, упиравшейся одним концом в обрыв над рекой. Улочка оголилась за эту ночь. Заморозком сбило последние листья с тополевых саженцев, и луг за рекой открылся виднее, будто приблизился. Стога поседели от снежка. Что-то печальное было сегодня в одиноком стоянии стогов под пасмурным небом.

Настя перебежала тесный, захламленный дворик. Длинный, как в гостинице, коридор с множеством дверей был безлюден. Она постучалась к часовщику, там не откликнулись. Постучала сильнее и, не дождавшись ответа, потянула дверь. Дверь отворилась.

Часовщик, в подтяжках, как прошлый раз, в клетчатой рубахе с расстегнутым воротом, сидел у стола, подперев кулаками голову и дугой согнув спину, на которой острыми клиньями выступали лопатки. Казалось, он спал.

— Давид Семеныч! — окликнула Настя.

Он очнулся и, не узнавая, с тупым равнодушием на нее посмотрел.

— A-а, — протянул он.

На столе перед ним лежали листочки бумаги. Он вялыми движениями принялся их собирать, ронял, ему не удавалось засунуть листочки в конверт.

— Вы заболели? Давид Семеныч, отчего вы молчите? — спросила Настя.

Он не ответил. Настя увидела: той фотографии, которая так ужаснула ее, сегодня нет возле портрета Леночки. Вместо фотографии на стене темнело невыцветшее пятно обоев.

Часовщик перехватил Настин взгляд, но ничего не сказал, только беззвучно пожевал губами. На подбородке и впалых щеках его вылезла редкая щетина бороды, от седой щетины лицо было серо.

— Давид Семеныч, вы больны, ложитесь в постель, я вам помогу, ложитесь, пожалуйста! — пугаясь его безжизненности, сказала Настя.

— Давай помоги, — послушался он.

Настя подгибалась под тяжестью его костлявого тела, бессильно навалившегося ей на плечо. Насилу довела его до постели, сняла с ног шлепанцы и укутала одеялом. Он вздохнул и закрыл глаза.

«Надо вскипятить чаю, согреть его, он совсем ледяной. Позвонить на завод или постучать соседям, ведь он очень болен», — соображала Настя.

— Не уходи. Сядь, — велел часовщик.

Настя в нерешительности села возле кровати. Разумнее было бы позвонить в бригаду, чтобы прислали врача, или хотя бы вскипятить чайник.

— Не уходи. Так хорошо, — повторил он.

И лежал с закрытыми глазами. Маятник стенных часов в деревянном футляре бездушно раскачивался, считая секунды. Бездушно и важно. Часовщик лежал не шевелясь. Настя решила, что он заснул, и хотела потихоньку выйти в коридор и сказать соседям. Внезапно он открыл глаза.

— Пани Марина из Кракова нашлась.

— Давид Семенович! Я так и предчувствовала, что вы узнали что-то особенное! — воскликнула Настя.

Действительно, увидев темное пятно на обоях, она поняла: случилось что-то важное. Но что? Что?

Она притрагивалась к сморщенной, с синими жилами руке часовщика, протянутой поверх одеяла, и нетерпеливо спрашивала:

— Что вы узнали?

— Пани Марина прислала письмо. Мне надо жить, а я ослаб. Нигде не болит, а ослаб. И все качаюсь, падаю, все вертится в глазах, — заговорил он, беспокойно шевеля поверх одеяла пальцами. — Мне надо в Польшу. Освенцим, блок номер девять. Я копил деньги, много накопил. Я поклялся Варваре Степановне: скоплю денег, поеду в Польшу, отвезу Леночке цветов и родной землицы в платке. А какой нынче час? Старому человеку нельзя занеживаться. Старый человек должен крепиться и побеждать слабость, или слабость его одолеет. Пора на завод, что я лежу? Стыдно старому часовщику забыть про завод! Подай мне пиджак, пора к смене.