В первый и последний раз надела Хаккари широкий номрог из блестящего саккаремского шелка, который надлежит носить замужним степнячкам. В первый и последний раз убрала черные блестящие волосы под рогатую шапочку, ибо Канахар считал, что чем скорее она усвоит сегванские обычаи, тем легче ей будет освоиться в Соколином гнезде. И кто бы мог оспорить слова кунса, застегнувшего на запястьях молодой жены тяжелые серебряные браслеты, надевшего на шею четырнадцатилетней замухрышке ожерелье из самоцветов, ценой в двести лошадиных голов?
Словно услышав мысли Хаккари, Канахар всхрапнул, забормотал что-то угрожающее, и тяжелая волосатая лапища его зашарила по постели в поисках молодой жены. Девушка осторожно отодвинулась, моля Великого Духа послать мужу крепкий сон и отвратить от нее помыслы его. Ой-е! Она вовсе не была неблагодарной, но синяки, появившиеся на ее теле после первой брачной ночи, еще не прошли, а рана, нанесенная им, начинала кровоточить всякий раз, как он принимался исполнять свои супружеские обязанности. Как и положено доблестному воину, он был груб и неутомим, и это, безусловно, радовало девушку, не мешая ей в то же время чувствовать себя лягушкой, удостоившейся внимания вола. Хаккари сознавала, что быть супругой кунса — величайшая честь, однако в голову ей все чаще закрадывалась мысль, что наездник ее слишком могуч и скачки, затеваемые им как ночью, так и среди бела дня, укатают худую кобылу прежде, чем она научится получать от них хоть какое-то удовольствие. Впрочем, если Канахар с Тамганом отправятся следующей ночью в набег на хамбасов, это даст ей возможность отдохнуть и подлечить свое истерзанное чрево.
Куне вновь заворчал, как потревоженный в берлоге медведь, и рука его, будто чувствуя, в какой угол постели забилась девушка, поползла к ней.
— Да будет над нами воля Вечного Неба! — пробормотала Хаккари, с ужасом сознавая, что, как бы ни сжималась она в комок, стараясь занимать как можно меньше места на необъятной постели, Канахару стоит лишь приоткрыть глаза, и тогда не избежать ей утренних скачек. Поручив себя Великому Духу, девушка закрыла глаза, и тут же перед ее внутренним взором предстала Бельведа — рослая светловолосая сегванка, бросившая ей в лицо злые слова, свидетельствовавшие, что далеко не все в Соколином гнезде рады женитьбе кунса.
Произошло это на второй день замужества, когда Хаккари, возвращаясь из стоящей во дворе замка бани, где ведено ей было Канахаром три вечера подряд париться, перед тем как взойти на мужнино ложе, запутавшись в переходах и отстав от провожавшей ее служанки, нос к носу столкнулась со странной парой, занимавшейся любовью прямо на скрипучих ступенях винтового всхода. Здоровенный комес в распахнутой безрукавке и спущенных портах был изрядно пьян и так поглощен своим занятием, что не обратил на замершую от изумления девушку ни малейшего внимания, однако пышнотелая подружка его, заметив Хаккари, перестала ритмично двигать своим мощным, белым как сливки задом и, оторвав круглый подбородок от покоящихся на дубовых ступенях локтей, злобно зашипела:
— Что лыбишься, желторожая? Радуешься тому, что Бельведу теперь кто угодно лапать может? Думаешь, попала на ее место, так и завладела Канахаром? Как бы не так! Через три года тоже по рукам пойдешь, даром что после обрядов всяческих под кунса легла! Не родить тебе от него сына! Не родить!
— Почему?.. — спросила Хаккари, пораженная не столько словами пышущей здоровьем женщины, сколько ненавистью и болью, прозвучавшими в ее голосе. Как и большинство кокуров, она кое-как изъяснялась по-сегвански, но в первый момент до нее не дошло, в чем же обвиняет ее эта явно не обделенная мужским вниманием северянка.
— Потому что не может от него ни одна девка зачать! Не может! Родилась когда-то дочь, так и та, лета не прожив, померла! Ясно тебе, дурища желтомордая? Вот как за три-то года не родишь ему дите, он тебя на улицу и выгонит! Тогда посмотрим, как лыбиться, на чужую беду глядючи, вздумаешь! У-у, малолетка раскосая, головешка чернявая!..
— А ну, не балуй! Ишь, язык распустила! — рявкнул комес и звонко приложился мозолистой дланью к белоснежному заду Бельведы. — Ты, дочка, ее не слушай. Роди кунсу парня — он тебя на руках носить будет. Мал жаворонок, да петь умеет, велика ворона, да лишь каркает.
Разыскивая ведущий в спальню мужа всход, Хаккари от души посмеялась над забавной парочкой сегванов, бесстыжих как птицы, овцы или кони, но чем дольше она вдумывалась в сказанное Бельведой, тем тревожнее становилось у нее на душе. У степняков в самом деле существовал обычай, согласно которому бесплодная жена могла быть после трех лет совместной жизни возвращена мужем ее родичам. И Канахар, конечно же, знал этот обычай, если уж ведом он был даже этой бесстыжей белотелой женщине, всходившей прежде на его ложе. Быть может, из-за неспособности своей иметь детей, куне и не брал себе жен-сегванок, а посватался к степнячке, преследуя сегодняшние свои нужды и памятуя, что через три года никто не помешает ему освободиться от «чернявой головешки», коли минет в ней надобность? А если не минет? А что, если родит она ему сына или дочь? Ведь родила же Тайтэки через год после свадьбы девчонку, названную Фукуканом Нитэки. Может, врала Бельведа и, не сумев подарить кунсу наследника, понапрасну оговорила его? То, что она большая и белая, — это еще ничего не значит, не зря сказывают: от большого человека только вони наверняка больше, а толку может быть меньше, чем от маленького…
Канахар скрипнул зубами, фыркнул и неожиданно внятно позвал:
— Кари! Кари, куда ты делась, Хегг тебя проглоти!
— Я здесь, господин, — пролепетала девушка, и тут же поросшая густым рыжеватым волосом лапища легла ей на грудь и начала мять и месить ее с упорством и силой, подобным тем, с которыми хорошие хозяйки месят тесто, а горшечники — глину. Хаккари пискнула, ойкнула, и тело ее, словно подхваченное быстриной, устремилось к ворчащему что-то неразборчивое кунсу. Девушка ощутила исходящий из его рта гнилостный дух кислой капусты, пива и лука, заставивший ее сморщиться, зажмуриться и перестать дышать. А потом ей стало не до источаемых Канахаром ароматов, ибо тело ее было сдавлено, сплющено, вжато и утоплено в податливое ложе. В израненную, саднящую плоть ее был вбит непомерных размеров кол, который стал яростно двигаться вперед и назад с единственной целью разорвать то, что еще каким-то чудом уцелело со дня злополучной свадьбы.
В облавной охоте, которую решил устроить Фукукан, пожелали принять участие едва ли не все мужчины племени хамбасов. Чтобы окружить Медвежье урочище, из становища выехали еще засветло, наказав женщинам чистить котлы и точить разделочные ножи. Шаман, раскинув священные костяные фигурки и погадав на обгорелой бараньей лопатке, сулил охотникам помощь Богов Покровителей, но и без бормотания Дзакки каждому было ясно, что дичи в этот раз набьют немало. Лето задалось погожее, в меру жаркое, не засушливое — самое для зверья раздолье. Ворчал, как всегда, лишь старый Буршас. Прослышав о том, что Тамган выдает свою сводную сестру за Канахара, он совсем лишился рассудка и требовал немедленно откочевать на запад, к подножию гор, дабы уберечься от происков злокозненных соседей.
Старик год от года становился все несноснее, чуть что не по нем, бежал жаловаться на самоуправство нанга старейшинам родов, однако на этот раз даже эти вечно осторожничавшие старцы не поддержали скандалиста. Слыханное ли дело откочевывать посреди лета только из-за— того, что Тамгану удалось сыскать мужа для своей худосочной сестрицы! Над Буршасом начали посмеиваться не только за глаза, но и в открытую, а Фукукана так озлобила трусость и слабоумие отцовского советчика, что он даже отрешил его от участия в облавной охоте: пора старику научиться держать язык на привязи и не считать себя самым умным и прозорливым.
— Ржа ест железо, а обида — сердце. Не печалься, что без тебя ускакали, попробуй-ка лучше «веселой травки», — предложил шаман, с кряхтением усаживаясь на расстеленную перед юртой Буршаса кошму и протягивая старинному приятелю почерневшую трубочку. — Давненько мы с тобой в тишине не сидели, вечно ты в разъездах да в заботах, не даешь старым костям роздыху.