Гегель и сам спешит оговориться: такая ситуация «действительна», т.е. разум «претворен в действительность», только «в свободном народе». Значит, дело всего лишь «за малым»… Эта оговорка, однако, тонет в сверкании «всеобщего разума», поглотившего индивида. Но Гегель-мыслитель еще не побежден Гегелем-конформистом. Как бы устыдившись бесконфликтной, а значит, антидиалектической идиллии, он вспоминает об идеале свободы, свободной индивидуальности и устанавливает: «Разум должен выйти из этого счастливого состояния…» 9 Впрочем, конформистскому содержанию гегелевских мыслей некоторые авторы находят оправдание: образ беззаветной самоотдачи индивида во власть целого, как полагают эти интерпретаторы, соответствует идеализированному греческому миру, изображению его полисной жизни как безмятежной гармонии индивида и общества. Но в таком случае можно сомневаться в историческом чутье Гегеля, в его умении считаться с реальностью истории и с суждениями тех самых мудрейших людей древности, которые вовсе не идиллически рисовали себе жизнь индивида в греческом или римском обществах.

Новое состояние, до которого доросло сознание, беспокойное, диалектическое. Оно определяется так: самосознание ощущает себя несчастным, ибо вопреки притягательному сверканию субстанции все же не может так сразу пожертвовать своей индивидуальностью; дух этого индивида тем самым посылает его в мир искать своего счастья. Плутание в поисках счастья, впрочем, предопределено: счастье не какая-то синяя птица, а «тот самый» всеобщий разум, на позицию которого индивиду неизбежно придется вступить. Но индивид до такого понимания еще не дорос, он не хочет и не может сразу, безраздельно отдаться разуму. Так пусть же он – так решает Гегель – взойдет на свою Голгофу. Где же плутает индивид до того, как становится забывшей о себе сверкающей точкой разума? Он посещает места, которые и напоминают прежние «станции духа», и отличаются от них.

Первая новая станция… Вот как о ней и заодно о недисциплинированном самосознании говорит Гегель: «Вместо небесно сияющего духа всеобщности знания и действования, где умолкает чувство и наслаждение единичности, в него (в самосознание на этой стадии развития разума. – Н.М.) вселился дух земли, для которого имеет значение истинной действительности только то бытие, которое составляет действительность единичного сознания» 10. Неудивительно, что в качестве иллюстрации служат перефразированные слова Мефистофеля из «Фауста»:

Презирает оно рассудок и науку,
Наивысшие дары человека, –
Черту оно отдалось
И обречено на погибель.

Фаустовский дух, когда он отдается духу мефистофелевскому, – костюм, в который Гегель одевает новый гештальт духа. Как бы возрождается вожделеющий дух, но он принимает форму не поисков «вот этого» удовольствия, а выступает как чуть ли не космическая жажда жизни, наслаждения, счастья, как «принцип удовольствия прежде и превыше всего». Самосознание в этом гештальте требует остановить мгновение молодости и счастья; как «безжизненный туман», проплывают перед ним «тени науки, законов и принципов». А ему бы только наслаждаться жизнью: «оно берет себе жизнь, как срывают зрелый плод, который в такой же мере сам падает к нам в руки, как и мы берем его» 11.

Тут более ярко высвечивается специфика предмета исследования Гегеля. Яснее и характер материала, используемого на данных стадиях феноменологического анализа разума, и методы работы автора. Темой, как и было сказано, являются метания индивидов, как будто уже и приобщившихся к разуму и в то же время убоявшихся безраздельно, самозабвенно служить ему, отдавая собственную жизнь, молодость, пренебрегая жизненными удовольствиями. Самосознание будет шарахаться во все стороны, только бы не подчиниться разуму целиком. Понятно, что, пока Гегеля интересует такая тема – типологически рисуемое самосознание, однако, намеренно погружаемое им в широкий поток самой обычной жизни, – до тех пор хорошую службу может сослужить ему своеобразная художественная феноменология духа, а именно творения мировой литературы, где самосознание, на время отклоняющееся от науки (а также от законов, принципов, от «чистой» нравственности, от религии), предстало в виде бессмертных образов. «Фауст», «Племянник Рамо» и другие творения художественно-философского духа служат опорами феноменологического движения в данном разделе.

Далее предстает гештальт, названный «Закон сердца и безумие самомнения». Это уже не «легкомысленный» прежний гештальт, а вполне серьезное, даже пожалуй, слишком серьезное самосознание. Оно исходит из «закона сердца», иными словами, пытается сообразовать действительность со своим одушевлением, со своим пониманием счастья. Действительность при этом воспринимается как «насильственный миропорядок, противоречащий закону сердца» 12. Поэтому законы сердца и законы действительности не имеют между собой ничего общего. Но одновременно самосознание хочет продиктовать законы сердца самой действительности. Перед нами как бы возникает образ реформаторского духа, одушевленного и одержимого, но ничем не владеющего, кроме благих, из глубины своего сердца почерпнутых намерений кардинально переделать действительность. Гегель рисует неизменно печальный эпилог попыток претворения такого духа в действительность: закон сердца, погруженный в пучину действительности, немедленно перестает быть законом сердца; он вовлекается, как глубоко отмечает Гегель, в само бытие, в некий внешний порядок, более мощный, чем этот «закон», только что претворившийся в бытие и утративший свой первоначальный замысел. Индивид, одержимый реформаторскими намерениями, с ужасом видит, что «как прежде только жесткий закон, так теперь сами сердца людей противятся его превосходным намерениям и отвращаются от них» 13.

Состояние такого уже разочарованного сознания великолепно очерчено Гегелем. «Биение сердца для блага человечества переходит поэтому в неистовство безумного самомнения, в яростные попытки сознания сохранить себя от разрушения тем, что оно выбрасывает из себя извращенность, которая есть оно само, и старается рассматривать и провозгласить ее некоторым „иным“. Таким образом, оно провозглашает общий порядок извращением закона сердца и его счастья, измышленным фанатическими жрецами, развратными деспотами и их прислужниками, вознаграждающими себя за собственное унижение, унижением и угнетением нижестоящих, – извращением, практикуемым с целью причинить невыразимое бедствие обманутому человечеству» 14.

Гегель, о чем редко вспоминают, поистине велик в таких типологических социально-индивидуальных, прекрасных и с точки зрения формы характеристиках, благодаря которым гештальты духа становятся прямо-таки живыми людьми. Разве не видим мы перед собой желчного, замкнувшегося в себе неудачливого реформатора, который клянет и саму действительность, а пуще того клику властвующих (с особой силой и скрытой завистью озлобляется против ничтожных, урвавших себе какие-то блага прислужников). «Безумие самомнения» – очень точная подпись под этим портретом.

На этом фоне и выступает следующий гештальт, имя которому «Добродетель и общий ход вещей». Добродетель, о которой пойдет речь, рождается в особых, извращенных условиях: всеобщность «пуста», каждый прибирает к рукам все, что плохо лежит, воцаряется всеобщая вражда. Самое время возродиться и выступить в новом виде «стоическому» гештальту добродетели. Последняя – опять хороший феноменологически-сценический образ – «устроила засаду», откуда пытается атаковать ни много ни мало как разложившуюся, превратную действительность, мнимую всеобщность. Ясно, что дело такой добродетели обречено на поражение. Гегель опять великолепен, ироничен в вынесении приговора: «Что касается, наконец, засады, из которой доброев себе“ должно хитростью напасть на общий ход вещей с тыла, то эта надежда в себе ничтожна. Общий ход вещей есть бодрствующее, уверенное в себе самом сознание, которое не позволит подойти к себе сзади, а всегда грудью встречает противника, ибо общий ход вещей таков, что всё – для него, что всё – перед ним» 15.