Показав основные маски нового акта феноменологической драмы, автор позволяет себе сделать заключение относительно характера всего действия, которое – нельзя забывать – есть пьеса о движении, развитии и о злоключениях нравственности, общественности. Снова организует исследование в систему общий стержень раздела; снова нащупана ариаднина нить, не позволяющая потеряться в лабиринте прямых исторических реминисценций. Все, что произошло и происходит с поочередно действовавшими парами противоположностей, склоняет к такому выводу: «…язык разорванности есть совершенный язык и истинный существующий дух этого мира образованности в целом» 33. Ничто не лишено значения – ни конфликты, ни язык лести, ибо все становится индикатором разорванности, свидетельством глубокого отчуждения, приобретающего множество конкретных обликов. И еще одно существенно: теряют прочный, устойчивый смысл нравственные понятия хорошего и дурного, высокого и низкого, которые традиционно связывались с делами, положением основных актеров драмы. «Сознание каждого из этих моментов, расцениваемое как сознание благородное и низменное, в своей истине точно так же составляет скорее обратное тому, чем должны быть эти определения, – благородное сознание в такой же мере низменно и отверженно, в какой отверженность превращается в благородство самой развитой свободы самосознания» 34. Итак, с точки зрения «нравственности», «общественности» царят разорванность, отчуждение. Все вроде бы безнадежно, но Гегель успокаивает читателя великой правдой некоей подспудной «истинности», которая, как ни парадоксально, пробивается из единства и борьбы всех этих «в себе» прогнивших сил. «Истинный же дух есть именно это единство абсолютно отделенных друг от друга [моментов], и при этом он достигает существования в качестве среднего термина этих лишенных самости крайних терминов именно благодаря их свободной действительности» 35.

Здесь наиболее четко, пожалуй, проступает смысл того понятия, которое играет важную конструктивную роль не только в системе феноменологии, но также во всех других будущих конкретных системных и метасистемных построениях гегелевской философии – понятие среднего термина. В нем кристаллизуются достоинства и ограниченности системной мысли Гегеля. Достоинства в том, что она глубоко диалектична, проникнута идеей сверхсубъективной закономерности. Наложенное на канву истории французской революции исследование формообразований духа предстает как целостное, упорядоченное уже тем, что объект анализа не некое хаотическое движение, а закономерная борьба противоположных социальных сил. Все проявления противоположностей – и те, где налицо резкий антагонизм, и те, где рознь затушевывается на фоне существенной общности между крайностями, – с равной мерой тщательности учитываются, фиксируются Гегелем. Но каким образом стороны, крайности, противоположности приводятся друг к другу, как различные противоречия, составленные из крайностей, но в себе образующие некоторые целостные гештальты, соотносятся друг с другом?

Для Гегеля ответ на подобные вопросы и дается введением понятия «средний термин», который оказывается незримым для самих противоположностей действием «истинного духа». Он сводит крайности, заставляет вступать их в великую борьбу, но и «следит» за тем, чтобы противоположности напрочь не истребили друг друга, чтобы не исчезли целостные, пусть и внутри разорванные образования. В соответствии с замыслами и разъяснениями самого Гегеля «средний термин» есть некая стоящая над противоположностями объективная духовная сила, сила истинного, дух развивающейся далее целостности, некоторый гарант развития, посланец субстанции, абсолютного духа. «Средний термин» Гегель, следовательно, отождествляет с некоторым всегда бодрствующим и всегда правым духом, что, разумеется, есть плод идеалистической мистификации, но за ней скрывается здравая идея: необходимо расшифровывать применительно к различным историческим эпохам переплетение линий объективного закономерного развития, обусловливающих различные формы единства и борьбы противоположностей. С гегелевской абстракцией среднего термина мы в дальнейшем еще встретимся. А пока средний термин помог Гегелю констатировать, что разорванное сообщество все еще сообщество.

В его дальнейшем развитии и целостном самосознании играет немалую роль «частное сознание» – так впервые появляется «рефлектикующий дух» (читай: сознание критически настроенных слоев французской интеллигенции, которое выражало себя по-разному, но наиболее ярко через философию и литературу). Оно не упивалось ни властью, ни богатством, но у него – этого «второго мира», образованного именно духом и созданного в собственно духовной форме, – было тоже свое упоение. Дух (Geist), богатый (reich) многими формами «честности», отстоящими друг от друга, становится прежде всего «остроумным» (geistreich – опять игра слов) и упивается своим остроумием. «Содержание речей духа о себе самом и по поводу себя есть, таким образом, извращение всех понятий и реальностей, всеобщий обман самого себя и других; и бесстыдство, с каким высказывается этот обман, именно поэтому есть величайшая истина» 36.

Эти одновременно бесстыдные и истинные (!) речи уподобляются сумасшествию музыканта, для характеристики помешательства которого – оно выражается в безумном смешении мелодий всех национальностей и всех жанров – Гегель пользуется цитатами из «Племянника Рамо», еще одного замечательного произведения, помогающего автору феноменологии создать собственную галерею портретов духа. С помощью превосходных характеристик Дидро и выводит Гегель на сцену критическое остроумие французской культуры предреволюционного периода – гештальт, по отношению к которому автор сам выступает критически и остроумно. Он припечатывает его яркой характеристикой, своего рода подписью под портретом: «Этот отдающий себе отчет хаос»… Его противоположностью Гегель делает ту совокупность гештальтов (читай: сознание той социальной силы), к которой и обращено «остроумие» хаоса – «простое сознание истины добра и зла», т.е. сознание людей, глубоко почувствовавших превращенность и извращенность других социальных сил и уже не желающих жить противонравственной нравственностью, противообщественной общественностью. Что могло предложить такому сознанию упоенное собой остроумие? Вопрос глубокий и существенный.

Гегель не скрывает противоречий и трудностей, с которыми должен был столкнуться погруженный в действительность, а не в призрачный мир остроумия индивид, носитель простого духа нравственности. Если выдвигается обоснованное как будто бы требование «уничтожения всего этого мира извращения» 37, то ведь от индивида никак нельзя требовать (потому что это неосуществимо), чтобы он удалился из мира. Не может же удаление из мира извращения означать, что «разум должен отказаться от духовного образованного сознания, которого он достиг, что он должен разросшееся богатство своих новых моментов погрузить обратно в простоту естественного чувства и снова впасть в дикость и в близость к животному сознанию, хотя бы эта природа называлась невинностью» 38, – намек на Руссо и руссоизм, а заодно на всякую возможную самую новую «Новую Элоизу» будущего… Гегель пытается быть в чем-то объективным по отношению к «остроумию», роль которого в реальных исторических событиях Франции (и возможную роль всякого столь же блестящего остроумия в другом социально-историческом мире) он не пытается отрицать.

Однако приговор немецкой философской глубокомысленности над этой французской остроумной критикой весьма суров. Она «суетна», потому что.,умея «все критиковать и поносить», не идет дальше чего-то общеизвестного («устойчивых определений, устанавливаемых суждением») 39; умея выразить «каждый момент» извращения в отношении к другому и запечатлеть всеобщее извращение, умея передать дух «несогласованности и разброда», она сама заразилась болезнью всеобщего хаоса, ибо «потеряла способность постигать его» 40. Она исповедь суетности и сама суетность, плоть от плоти того мира, который с таким жаром отвергает и критикует; это суетность и потому, что она, так сказать, исходит языком, а не страдает рождением мысли.