– Неужели из-за простого персонального кода можно оставить мужа и лишить детей отца? Не понимаю!
– Их разделили Христос и Антихрист. Весь мир сейчас так делится да уже почти и разделен.
– Как прикажете вас понимать, мать Евдокия? Вот я, например, вполне лояльная планетянка и мессианка по убеждениям, у меня есть персональный код. а с ним и все гражданские права и обязанности. Бабушка мои верит в Христа, но она меня любит, доверяет мне, и между нами почти не бывает разногласий. Вы не хотите сказать, что она плохая христианка раз продолжает меня любить и вовсе не собирается со мной разделяться?
– Насколько мне известно, нас уже пытались разделить, но это не удалось. Елизавета Николаевна – прекрасная христианка. Это вы Сандра, плохая мессианка.
– Ну, знаете! – я в негодовании подскочила на сиденье и стукнулась головой о потолок кабины. У меня сразу же начала расти шишка, а гнев – затихать. Я только потерла рукой ушибленное место, а потом махнула ею:
– Да ну вас, мать Евдокия! Давайте оставим наши идейные разногласия до конца путешествии. Вот сдадим вашей игуменье макароны, тогда можно будет и поспорить.
– Вот и хорошо, вот и договорились, – пропела мать Евдокия со своей лукавой улыбочкой. – Принести вам холодный камешек на шишку положить?
– Нет, только не это! Еще и мозги морозить!…
– В таком случае не хотите ли поспать?
– Нет. Но и вести машину еще пока не могу. Я так посижу, отдохну.
– Тогда, может быть, вы мне расскажете о своем детстве, как обещали?
– Вам это и вправду интересно?
– Очень!
– Ну, слушайте.
Я рассказала обо всем, что помнила сама и что знала из рассказов бабушки: о нашей семье, о моем детстве и о школе социальной реабилитации, о моих взаимоотношениях с матерью и бабушкой.
К моему удивлению, мать Евдокия, слушавшая меня с искренним участием, вдруг так же искренне пожалела мою мать.
– Мне тоже ее жаль, – сказала я, – и всегда было жаль. Но она вела совершенно пустое и никчемное существование за что и поплатилась.
– Как вы, однако, жестоко се судите, – сказала она. – Это тем более странно, что вы коллеги.
– Коллеги?! Мать Евдокия, вы чего-то не поняли, моя мать была актрисой и снималась в кино, а я работаю для Реальности. Это не одно и то же.
– Разве? Конечно, кино и театр не могли настолько увлечь и поглотить душу человека, как это делает Реальность, но они часто стремились к тому же. Ваша бедная мама и потом, когда уже не было ни кино, ни театра, пыталась жить в придуманном ею самой мире, не смея обернуться лицом к настоящей жизни. Ее связь с жизнью была настолько непрочной, что при первом же испытании порвалась. Она не привыкла к боли и страданиям, поэтому у нее не хватило ни терпения, ни мужества жить дальше. Она, бедная, совершила тягчайший грех против Бога – швырнула Ему под ноги Его дар – жизнь.
– Вы говорите об эвтаназии?
– Да. Это страшное преступление.
– Но эвтаназия разрешена законом!
– Законы тоже бывают преступными и уж тем более грешными. Вы бы могли решиться на эвтаназию в случае серьезной болезни?
– Пока жива моя бабушка, пожалуй, нет: для нее это было бы слишком большим ударом. Но если бы я была одна, тогда конечно. Ради чего терпеть, если можно не терпеть?
– А вы знаете, почему современному человеку не дорога жизнь? Потому что он думает, что она принадлежит только ему самому.
– Моя бабушка говорит, что ее жизнь принадлежит не ей, а Богу. Вы тоже так думаете о своей жизни?
– Да, конечно.
– И вы тоже не решились бы ее прервать, если бы она стала невыносимой?
– Думаю, что мысль о самоубийстве мне просто не пришла бы в голову.
– Почему?
– Вот вы же говорите, что не лишили бы себя жизни, боясь причинить боль своей бабушке. Почему?
– Бабушка так любит меня, что живет отчасти и моей жизнью, и умереть – значило бы убить в ней эту часть жизни.
– Значит, это было бы преступлением по отношению к ней?
– Несомненно.
– Так вот. Бог любит вас, свое создание, еще больше чем вас любит бабушка. Убивая себя, вы не только причините Ему боль, но и себя лишите навечно возможности общения с Ним.
– Почему? Ведь если верить вашим, простите, легендам, речь идет не о смертном теле, подвергшемся эвтаназии, а о бессмертной душе?
– Душа самоубийцы отрывает себя от Бога, отходит к дьяволу и погружается в состояние вечно длящейся смерти. Как Бог есть вечная жизнь, так и дьявол есть вечная смерть. Самоубийца не желает терпеть временных страданий и думает, что ставит точку. На самом деле из этой точки начинается прямая линия, уходящая в дурную бесконечность, и состоит она из бесконечного числа повторений той самой точки, на которой бедный слабый человек хотел остановиться. Самоубийца умирает вечно.
– Уау, как страшно! И, простите, как хорошо, что я во все это не верю. Скажите мне только одно: что я могла сделать, чтобы моя мать не решилась на эвтаназию?
– Не знаю. Что вы чувствовали, находясь рядом с ней во время ее болезни?
– По большей части раздражение. Меня все в ней раздражало: и то, что она наряжалась лежа н постели, и то, как она томно и таинственно молчала, чтобы посетители по звучанию ее голоса не догадались о насморке, и как не хотела принимать горькие лекарства: «Если бы ты знала, Сандра, как это невкусно!». Но я сидела возле нее и ухаживала за ней, я считала, что выполняю свой долг.
– Вот поэтому вы ее и не удержали. Слабого человека можно удержать только сильной любовью, а не исполнением долга.
– Я не умею любить никого, кроме бабушки. Я пыталась – не получается.
– А знаете, почему вы так искренне и глубоко любите вашу бабушку?
– Почему?
– Потому что только через нее сохраняется ваша связь с Богом. Ваша бессмертная души это чувствует и заставляет вас изо всех сил держаться за эту любовь.
– Нет уж, не ставьте, пожалуйста, никого между мной и бабушкой, даже вашего Бога! Бабушка – это моя святыня, говоря вашим языком. И если говорить о чудесах, в которые я в общем не верю, возвращение в мою жизнь бабушки – единственное чудо, которое со мной случилось. А теперь давайте поедем дальше, в машине становится все холоднее.
– Едем. И спасибо вам за исповедь.
– ?
– Исповедью мы называем искренний рассказ о себе, о состоянии своей души. Правда, настоящая исповедь всегда связана с покаянием…
– Но это уже высший пилотаж! Я так высоко не летаю, – засмеялась я. – Поехали, мать Евдокия!
Мы нее ехали и ехали, кружа по горным дорогам и объезжая каменные завалы. Через несколько часов мать Евдокия сказала:
– Теперь уже близко. Скоро мы увидим возле дороги живое дерево. Там мы оставим машины и пойдем пешком.
– Уау! Еще и пешком! А откуда тут взяться живому дереву?
До сих пор мы не видели даже травинки. По-моему, вся растительность здесь выжжена этим ледяным холодом, ведь мы, наверно, на страшной высоте находимся.
– Именно так. Но дуб, о котором я говорю, каким-то образом выжил. Вот он скоро появится, и вы сами убедитесь. От дуба идти уже недалеко, всего только обойти по тропинке высокую скалу и пройти ущельем в долину, а там и живет наша общинка.
Вскоре мы увидели возле дороги небольшое корявое деревцо, серое и голое.
– Это здесь, – сказала мать Евдокия. – Можете парковаться.
– А вы говорили, что дерево живое…
– Живое, живое! Посмотрите вон туда – видите зеленую ветку? О, даже желуди на ней есть!
– Угу. Три штуки, – я в самом деле увидела среди мертвых ветвей ветку с мелкими узорчатыми листьями пыльно-зеленого циста. – В бабушкином лесу совсем не такие дубы. Они во много раз выше, и листья у них почти с мою ладонь.
– Это каменный дуб, особая горная порода.
Мать Евдокия долго возилась в салопе джипа, что-то укладывая и свой и мой рюкзаки, потом вынесла их и сказала:
– Это мы понесем с собой, а за макаронами мужчины придут потом. Ну вот, теперь можно идти. С Богом!
Ее походный рюкзак был вдвое больше моего и на вид неподъемен, но я не стала настаивать на справедливом распределении груза: было так холодно, что не хотелось спорить. Оставив джип и мобишку под дубом, надев шубы и повязав сверху бабушкины оренбургские платки, мы вскинули на спины рюкзаки и двинулись в путь. По узкой, едва различимой тропке мы обогнули скалу, возле которой рос дуб, и оказались в узком и мрачном ущелье, все дно которого занимало сухое русло горной реки. По этому руслу нам и пришлось топать почти до темноты. Мать Евдокия шла впереди, согнувшись вдвое под тяжестью своего рюкзака, но я за нею едва поспевала, спотыкаясь и скользя на обледенелых валунах. В конце концов ущелье вывело нас в долину, где мы увидели маленькую, явно обитаемую, деревеньку из нескольких приземистых каменных домов и церковки, тоже каменной. Окошки церкви светились, а над крышами домов пушистыми витыми столбиками поднимались уютные серебряные дымки. Дошли!