– Хотя бы только это, Лу, только это.

Наконец Скотт решился посмотреть Лу в лицо. Но лишь когда мимо проехала машина, осветив фарами лицо жены, он увидел на ее щеках слезы.

– Лу!

Она не отозвалась. Вздрагивая от душивших ее рыданий, Лу впилась зубами в свой кулак. Затем глубоко вздохнула и смахнула с глаз слезы. А Скотт, онемев от потрясения, стоял и глядел на нее, не отрываясь, хотя у него уже давно от неудобной позы затекла шея.

– Ладно, Скотт. Бессмысленно и жестоко держать тебя. Ты прав. Я бессильна что-либо сделать для тебя.

Лу тяжело вздохнула.

– Я заеду за тобой утром, – выдавила она и бросилась к дверце машины.

Не шевелясь, Скотт стоял на ветру. Потом он побежал через дорогу, чувствуя в душе боль и пустоту. «Не надо было делать этого. Как я раскаиваюсь в этом».

Но, увидев снова фургон, свет в окне и легкие ступеньки, которые вели к ней, Скотт ощутил прилив страсти. Он вступал в другой мир, оставляя в мире старом и ветхом все свои печали.

– Кларисса, – прошептал Скотт.

И бросился в ее объятия.

13

Скотт сидел на одной из широких перекладин садового кресла, стоявшего в самом низу, прислонившись к толстому, как дерево, подлокотнику, и жевал кусочек печенья. Он выжал из губки несколько капель воды только один раз – на середине первого этапа подъема. Рядом с ним лежала свернутая как лассо нитка с крюком, сделанным из булавки, и длинное, блестящее копье, тоже из булавки.

Медленно, как бы по каплям, усталость оставляла отдыхавшее тело. Скотт наклонился и растер правое колено, которое от напряжения опять припухло, потому что, забираясь по нитке, он ударился о ножку кресла. Гримаса боли исказила лицо. Но Скотт надеялся, что хуже не будет.

В погребе было тихо. Масляный обогреватель за последний час ни разу не заревел: наверное, было тепло не по-весеннему. Он взглянул на окно над топливным баком. Оно показалось Скотту блестящим квадратом. Закрыв глаза, Скотт думал: «Почему не слышно Бет во дворе? Водяной насос давно не работал. Наверное, Лу и Бет нет дома? Куда они могли пойти?»

Что-то неприятное поднималось в груди, и Скотт, вовремя сообразив, заставил себя прогнать навалившиеся на него мысли о солнце, об улице, жене и ребенке. Все это ушло из его жизни. И только глупый мужчина думает о том, что к нему никак не относится.

Да, он еще был мужчиной. Хоть роста в нем оставалось две седьмых дюйма, он все еще был мужчиной.

Скотт вспоминал ту ночь, которую провел с Клариссой, и как тогда к нему пришла та же мысль: «Я все еще мужчина».

– Тебя не надо жалеть, – шептала она, касаясь пальцами его груди, – ты же мужчина.

Это был решительный момент.

Чувствуя ее горячее дыхание на своем плече, он почти всю ночь пролежал без сна, боясь разбудить ее и думая о том, что она сказала.

Да, он все-таки мужчина. Пригибаясь все ниже и ниже к земле под бременем своего недуга, чувствуя, что для Лу он уже не муж, переживая постоянные неудачи, он забывал об этом. Как будто, сжимаясь, его тело заставило сжаться и его дух, сделало его не мужчиной. Для того чтобы убедиться, что это не просто самокопание, достаточно было подойти к зеркалу.

Но все-таки в этом не было еще всей правды, потому что мужчиной он был или не был только в отношении к кому-то: сейчас, лежа в кровати по росту, он обнимал женщину и, значит, был мужчиной. И, следовательно, размеры ничего не меняют, ведь у него есть разум – он еще личность.

Утром, когда мягкий желтый солнечный свет заиграл на их ногах, Скотт, чувствуя приятное тепло ее тела, рассказывал Клариссе обо всем, что передумал за ночь:

– Я не собираюсь бороться. Но и сдаваться не намерен, – быстро добавил он, увидев ее недоуменный взгляд, и пояснил:

– Я не собираюсь бороться с тем, что не могу победить. Я неизлечим. И я теперь спокойно говорю об этом, и это моя победа. Раньше я боялся признаться себе в том, что я неизлечим. Так боялся, что однажды сбежал от врачей и убедил себя в том, что обследование мне не по карману. А на самом деле, и я теперь понял это, меня путал его вероятный страшный результат.

Чувствуя пристальный взгляд Клариссы и тепло ее маленькой руки на своей груди, он лежал, уставившись в потолок.

– Да, я принимаю это, – проговорил он. – Я принимаю это и не собираюсь больше жаловаться на судьбу. Я не хочу уходить из мира, затаив злобу, – и, неожиданно повернувшись к ней, возбужденно спросил:

– Ты знаешь, что я решил?

– Что, милый?

На его лице мелькнула почти детская улыбка:

– Я опишу это. Я буду писать, пока смогу. Я расскажу обо всем, что происходило, происходит и будет происходить со мной, ведь это удивительно, и я покажу это. В этом не только проклятье – в этом уникальность. Я изучу это. Разгадаю все, что смогу разгадать. Это будет моя жизнь и моя борьба.

Я не собираюсь дрожать. Я больше никогда не буду бояться.

* * *

Скотт дожевал печенье и открыл глаза. Достал из халата губку и выдавил в рот несколько капель воды. Вода была теплая и солоноватая, но приятно смягчала его сухое горло. Он сунул губку за пазуху: впереди было еще долгое восхождение.

Посмотрев на свой самодельный крюк, Скотт заметил, что тот чуть разогнулся под тяжестью его тела. Он погладил блестящую поверхность крюка и подумал, что сможет, если понадобится, снова загнуть его.

Послышавшийся наверху, над головой, шум заставил его вздрогнуть и задрать голову. Это было мрачным напоминанием о поджидавшей его наверху опасности. Скотта передернуло, и ироничная улыбка тронула его губы.

«Я больше никогда не буду бояться». Эти слова, казалось, издевались над ним. «Если бы я знал, – подумал Скотт. – Если бы я знал о тех леденящих кровь мгновениях, которые ожидают меня, я ни за что бы не произнес эти слова. И только счастливое неведение давало мне силы следовать им».

И он следовал им: ничего не говоря Лу, каждый день, захватив с собой маленький карандашик и толстую общую тетрадь, спускался в сырую прохладу погреба, садился там и писал до тех пор, пока рука могла держать карандаш.

В нетерпении, смешанном с отчаянием, Скотт растирал руку, казалось, пытаясь влить в нее силы, необходимые для работы. Потому что голова его с каждым днем все быстрее и быстрее, как неуправляемая, идущая вразнос электростанция, выдавала нескончаемый поток воспоминаний и размышлений. Не запиши он их на бумагу, они вылетели бы из головы и потерялись. Скотт писал так упорно, что в несколько недель добрался до последнего, сегодняшнего дня.

Потом он начал перепечатывать это, медленно, старательно ударяя по клавишам пишущей машинки, из-за которой ему пришлось обо всем рассказать Лу. Скотт не мог ей соврать, потому что машинка напрокат стоила дорого, а денег у них было маловато для пустой забавы. Лу не пришла в восторг, но машинку и бумагу все же дала. А дни текли.

Когда он написал письмо в журналы и книжные издательства, то почувствовал ее интерес, а когда почти сразу же в ответ полетели письма с выгодными предложениями, она внезапно поняла, что Скотт, несмотря ни на что, стремится обеспечить ей безбедное будущее, на которое она уже не питала никаких надежд.

В одно славное утро, получив первый чек за свою рукопись и сидя рядом с Лу в гостиной, Скотт слушал, как она рассказывает, что столько дней была совершенно безразлична к миру, и как ей жаль, что она так себя вела, хотя это ей и помогало. Лу сказала, что гордится им, и, взяв его маленькую ручку в свою, добавила:

– Скотт, ты все еще тот мужчина, за которого я выходила замуж.

* * *

Скотт встал. Довольно о прошлом. Он должен идти дальше: до верха еще далеко.

Подняв булавку-копье, он забросил его за спину – от лишней тяжести больная нога подогнулась и колено запылало. Скотт скривился. «Ерунда», – стиснув зубы, он поднял самодельный крюк и огляделся.

От ручки кресла его отделяло приблизительно пятьдесят футов пустоты, и это делало невозможным подъем в этом месте. Ему придется забираться по спинке, пользуясь почти тем же методом, каким он поднимался к сиденью.